— Вам приказано сдать орден Святого Людовика.
— Воин не может быть разжалован гражданским лицом, сударь. — Фавра повернулся к сержанту, застывшему в дверях. — Вот, возьмите мой крест, — сказал он, откалывая красный бант, — поверьте: он был заслужен честно, и я с честью его носил.
Сержант, помявшись, взял его награду. В камеру вошел кюре из церкви Святого Павла: осужденному предстояло исповедаться.
…Двойная шеренга национальных гвардейцев, выстроившихся вдоль улиц и набережных, с трудом сдерживала напиравшую толпу. Пробило три часа, послышалась барабанная дробь. Ворота Шатле распахнулись, показался отряд солдат, ощетинившийся штыками, в середине шел маркиз де Фавра в длинной белой рубахе поверх одежды и с табличкой на груди: "Заговорщик против государства". Его непокрытая голова возвышалась над солдатскими шляпами, длинные волосы ниспадали на плечи. Толпа захлопала в ладоши и заулюлюкала.
Внизу лестницы стояла телега, запряженная белой лошадкой. Фавра поднялся на нее вместе с кюре. Человек в синей блузе взял лошадку под уздцы, процессия двинулась к мосту. Со всех сторон летели оскорбления, но Фавра оставался безучастен. Казалось, самые черные слова отскакивали от его белой рубахи.
Согласно приговору преступник должен был совершить публичное покаяние перед собором Парижской Богоматери. В центре площади выстроилось каре из нескольких батальонов Национальной гвардии. Солдаты стояли здесь уже давно и порядком прозябли, тогда как праздные зеваки грелись у костров, разложенных там и тут. Бродячие торговцы успели разбить палатки, где шла бойкая торговля водкой и закуской. Гомон толпы мгновенно смолк, когда каре расступилось, чтобы пропустить телегу. Фавра спустился с нее, взял в одну руку пылающий факел, в другую — вынесенный ему приговор, подошел к самым дверям собора, откуда его всем было хорошо видно, и заговорил:
— Народ! Послушайте приговор, который я вам зачитаю. Я невиновен — это так же верно, как и то, что я скоро предстану перед Господом; каким будет его суд, узнаю я один.
Маркиз опустился на колени и громко прочитал приговор. Затем поднялся. Больше никаких слов от него не услышали. Он снова забрался на телегу, которая двинулась в обратный путь через мост.
Короткий февральский день начинал клониться к вечеру; хмурое небо затянули тучи. На Гревской площади толпился народ; телегу встретили аплодисментами. Секретарь суда спросил, не желает ли Фавра очистить свою совесть каким-нибудь признанием.
— Я хочу написать завещание, — ответил тот, стараясь не смотреть на виселицу.
Его отвели в Ратушу. Толпа разочарованно загудела.
При виде Фавра прокурор Талон застыл на месте. Маркиз заметил его испуг, обвел взглядом стены с королевскими лилиями на обоях и криво усмехнулся. Фавра позволили сесть за стол, пригласили нотариуса. Подумав, он принялся диктовать:
— Несчастный осужденный заявляет в ужасный для него момент; что, готовясь предстать перед Господом, он подтверждает при Нём, при судьях и при всех гражданах, которые его слышат, что прощает людям, возведшим на него, вопреки своей совести, столь тяжкие обвинения в преступных умыслах, коих никогда не бывало в его душе и кои ввели правосудие в заблуждение.
Секретарь канцелярии скрипел пером, а Фавра всё диктовал и диктовал: уверял в своей преданности королю, объяснял свое поведение, отвергал всякую мысль о заговоре, намекнул на невидимую руку, расставившую ему сети. Ему предложили назвать имена, он отказался. Несколько раз просил прочитать ему написанное, вносил исправления, заменял одно слово на другое — завещание обязаны опубликовать, оно заменит неизданный меморандум. Наконец, он перешел к своей последней воле. Достал из-под полы рубахи тощий кошелек и передал его кюре.
— Здесь двадцать луидоров, это всё, что у меня есть; передайте их моей бедной жене, они ей понадобятся.
Потом вновь кивнул писцу:
— Вверяю мою несчастную супругу и двух малолетних детей щедрым заботам господина кюре из церкви Святого Павла. Прошу правосудие передать им мое тело для погребения по римско-католическому обряду, раз Бог в великой милости своей позволил мне умереть как христианину, верному своему королю.
Шум на площади усилился; часы над камином пробили восемь. Дверь с треском распахнулась, впустив офицера Национальной гвардии.
— Сколько можно ждать? — громко спросил он с порога. — Народ в ярости; если сейчас же не начнем, я ни за что не ручаюсь!
Все тотчас обернулись к окнам; по темным стеклам стекали тонкие струйки дождя. Фавра даже бровью не повел: он дописывал письмо жене. Сложив листок, он встал.
— Я готов, господа.
Ему связали руки, сказав, что иначе нельзя.
В свете факелов заполненная народом площадь казалась распахнутым зевом со множеством зубов, пускавшим слюни в ожидании пищи. Вокруг эшафота стояло каре гвардейцев; повсюду развесили фонари — на тумбах, за окошками домов, даже на перекладине виселицы и по краям лестницы, ведущей на помост. На шляпе палача красовалась трехцветная кокарда.
Появление осужденного встретили хлопками и громкими криками. Фавра быстро прошел к эшафоту, взбежал по ступеням, повернулся и выставил связанные руки вперед, прося всех замолчать.
— Добрые граждане! — прокричал он, когда установилась тишина. — Клянусь вам, Богом клянусь: я невиновен, вы прольете кровь невинного!
Про кровь получилось машинально: у Фавра в голове не укладывалось, что дворянина могут подвергнуть плебейской казни.
Палач надел ему на шею петлю и заставил подняться по приставной лесенке. Теперь было так тихо, что слышалось потрескивание фитилей в фонарях под брызгами дождя. Белый балахон сиял в черной ночи.
— Прыгай, маркиз! — раздался вдруг звонкий голос мальчишки, который взгромоздился на тумбу, чтобы лучше видеть. И толпа тотчас подхватила: — Прыгай! Прыгай!
Голоса слились в громком "Ура!"; толпа ринулась вперед, чтобы завладеть телом повешенного и проволочь его по улицам; гвардейцам пришлось выставить вперед штыки и отбиваться не на шутку. Никто не заметил, как от Ратуши отъехал экипаж и покатил по набережной к мосту, держа путь в Люксембургский дворец.
— Всё кончено, ваше высочество, — сказал Талон, когда его провели в кабинет.
— Он назвал кого-нибудь?
— Нет, никаких имен.
— Ну что ж, тогда можно сесть за стол и с аппетитом поужинать! — воскликнул граф Прованский, потирая руки.
В камере холодно, поэтому Каролина ходит от стены к стене, чтобы согреться. Двадцать шагов — разворот, двадцать шагов — разворот. Хорошо, что это хотя бы не погреб: в узкое окошко под потолком льется какой-никакой свет, помогая отличить день от ночи. Окошко выходит не во двор, а на улицу — тоже удача: вместе со светом сквозь него проникают и звуки жизни, иначе можно было бы сойти с ума. Цокот копыт, перестук колес — это поехала карета; тотчас вклинился дробный деревянный топот — это ее догоняет мальчишка в сабо.
— Покупайте "Деяния апостолов!" — кричит сбившийся охрипший голос.
Каролина остановилась и прислушалась.
— Казнь маркиза де Фавра! Сообщники не названы! Мирабо избежал веревки, но не позора!
Маркиза плашмя упала на пол.
10
В какой момент люди превращаются в толпу? Что для этого нужно? И когда толпу можно назвать народом? Можно ли управлять народом, или послушна только толпа?
Будем рассуждать логически. Не каждое скопление людей — толпа. Например, армия. В ней есть организация, дисциплина, беспрекословное повиновение. Повиновение людей, попавших туда чаще всего не по своей воле, тем людям, которые сделали свой выбор сознательно. Соблюдение иерархии. Неповиновение чревато наказанием, об этом все знают и с этим все согласны. Повиноваться нужно даже тем, кого не любишь и не уважаешь, потому что так заведено. Те, кто выше, решают, те, кто ниже, выполняют. Решающие берут на себя груз ответственности, избавляя от нее выполняющих.