Четвёртого августа Национальное собрание хотело принять закон об укреплении государственной власти и создании городских дружин, которые следили бы за порядком, подавляя бунты и предотвращая стихийные казни. Но тут слова попросил Луи де Ноайль. "Как можно надеяться утихомирить брожение в провинциях, обеспечить всеобщую свободу и подтвердить права собственников, не зная, какова причина восстания в королевстве? И как помочь делу, не найдя лекарство от болезни?" — начал он. Депутатам кажется, что они здесь занимаются государственными делами — готовят Конституцию, но в глазах общества они лишь сотрясают воздух, а дело стоит. Почувствовав себя брошенными на произвол судьбы, парижане вооружились, самоуправство же внушило им чувство безнаказанности. Королевству пора сделать выбор между разложением общества и правлением, которым будет восхищаться вся Европа. Но как ввести такое правление? Успокоив народ. А как его успокоить? Показать ему, что у него не отбирают то, что ему дорого. Поэтому, прежде чем призвать его к порядку, следует заявить, что налоги станут платить все поголовно, пропорционально доходам, и государственные повинности в будущем станут нести все; крестьянские общины смогут выкупить феодальные права, а закладные и прочие формы личной зависимости будут отменены без выкупа. Чудовище феодализма пора добить! Ноайля поддержал герцог д’Эгильон и другие депутаты. Словно одержимые, они старались перещеголять друг друга в самопожертвовании: заменить все поборы натурой денежным оброком! Отменить господский суд и право охоты! Сделать суды бесплатными! Отказаться от привилегий! Разрушить голубятни и кроличьи садки! Посреди этого буйства щедрости кто-то вспомнил о короле, которому они всем обязаны; Людовика XVI провозгласили восстановителем французской свободы. Заседание завершилось в два часа ночи.
Занятно: когда лет десять назад король поддержал идею Тюрго, отменив королевскую повинность и обложив налогом дворян, те возмутились и правительство пало, а теперь дворяне предлагают ту же самую реформу, видя в ней спасение отечества! А если бы они не противились ей тогда? Возможно, отечество не пришлось бы спасать. Хотя жизнь — не математика, погрешности делают любой результат непредсказуемым. Иосиф II сумел провести эту реформу в Австрии, и что же? Никакого процветания она не вызвала, одно недовольство; похоже, её собираются отменить. Несчастный император, поборник равенства (он говорил, что делит своих подданных лишь на две категории: мужчин и женщин), прикован болезнью к постели, не встречая сочувствия ни в ком: по иронии судьбы, этот прекрасный чуткий человек считается на родине бездушным деспотом. Всё потому, что люди привыкли судить о других по себе и приписывать свои рассуждения тем, кому они чужды.
Лафайет прислал Сегюру трёхцветную кокарду — синюю в центре, красную по краю, белую посередине, — которую теперь носит Национальная гвардия — "гражданское и военное учреждение, призванное сокрушить старую тактику Европы и поставить самодержавные правительства перед выбором: быть разбитыми или свергнутыми".
Зачем всё свергать и крушить? Чтобы остаться на развалинах? Упасть в выкопанную другому яму? Здесь, в России, Сегюр точно прозрел.
Народ вовсе не против того, чтобы влачить бремя, возложенное на его плечи много веков назад, лишь бы оно не становилось неподъемным. Ему приятно любоваться блеском своего монарха, мысль о сословном равенстве никогда не придет ему в голову; напротив, если дать ему волю, он эту голову совершенно потеряет, не имея привычки принимать решения и думать о последствиях.
Французский народ разрушил Бастилию, где томились за решеткой жертвы интриг и произвола. Но этими жертвами чаще всего были дворяне — от маршала де Бассомпьера до Мирабо, включая покойного герцога де Ришелье. Слуги же разделяли с ними заключение добровольно. Превратившись в узника, их господин не переставал быть для них господином.
Сегюр подумал о том, что все их юношеские разговоры о свободе и равенстве были обычным развлечением праздной молодежи, которая насмехалась над "предрассудками", пользуясь при этом всеми выгодами от них. Разве не стал он полковником в двадцать три года, а Жильбер — капитаном в шестнадцать, даже не понюхав пороху, тогда как покрытые ранами ветераны и кавалеры, неродовитые и без связей при дворе, годами служили в унтер-офицерах и не поднимались выше лейтенанта? "Свобода нравилась нам своей смелостью, равенство — удобством, — записывал Филипп свои мысли. — Приятно бывает сойти вниз, если думаешь, что сможешь подняться обратно, когда пожелаешь…" Но что, если не сможешь?
Жозеф пишет, что барону де Безенвалю чудом удалось уцелеть: мятежники жаждали его крови. Брат еще не знает, что полковник, лучший друг маркиза де Сегюра, — его настоящий отец; матушка призналась в этом Филиппу перед смертью. Ещё недавно в этой истории можно было увидеть сюжет для фривольной пьески, старики выглядели бы комично, но разве всё это не трогательно? Маркиз де Сегюр был ранен в грудь во время сражения при Руку, полгода спустя потерял руку в битве при Лауфельде и только через два года после этого женился на юной креолке с Сан-Доминго. Красавец Безенваль в семнадцать лет стал капитаном швейцарских гвардейцев; он не мог отдать предпочтение ни одной из множества своих любовниц и так и не женился. Потом была Семилетняя война; Сегюр сражался при Крефельде и Миндене, а при Клостеркампе попал в плен. Безенваль, храбро бившийся при Клостеркампе, посылал другу эротические пьесы с собственными иллюстрациями, стараясь развеселить его в заточении. Когда маркиза освободили, Филиппу было десять лет, а Жозефу семь. Безенваля назначили генеральным инспектором швейцарских полков, ослабленных двумя долгими войнами; с его легкой руки эти полки стали нести службу при французском дворе, сменяя друг друга. Военные реформы и обучение войск не мешали полковнику писать романы и пьесы в стихах, а также стать почетным членом Академии живописи. Даже разменяв шестой десяток, он сохранил приятную внешность, острый ум и способность к обольщению, благодаря чему вошел в ближний круг королевы Марии-Антуанетты. А его друг Сегюр в трудное время войны с Англией получил пост военного министра и с упорством старого воина проводил непростые реформы, ставя заслуги выше рождения. Именно благодаря ему солдаты в казармах стали спать не по три в кровати, а по два, количество госпиталей увеличилось, а расходы на них уменьшились, поскольку новый министр железной рукой пресекал злоупотребления… Вот люди иного века, "дряхлые обломки старого режима", над которыми Филипп и его друзья потешались в юности, бунтуя против их нравов, но даже не думая оспаривать у них бремя дел… Теперь же действовать предстоит им самим. Достанет ли им мужества, твёрдости и прозорливости?
"Мы весело шли по цветочному ковру, расстеленному над пропастью"…
5
Сир, господин де Сен-При нижайше просит вас соблаговолить вернуться в замок. — Посланец прижимал шляпу к груди, чтобы оттуда не выпрыгнуло сердце. — Женщины из Парижа идут в Версаль.
— Женщины? Разве сегодня праздник?
— Я полагаю, сир… Если позволите… Возможно, они хотят попросить вас о какой-нибудь милости… Но их много, и у них есть пушка.
— Вот как? Это прелестно! Просить о милости, зарядив пушку, — вполне в духе времени.
Король пытался шутить, но в животе уже возникло знакомое ощущение сосущей пустоты; вот сейчас она доберётся по шее до затылка и стянет кожу на голове… Пустота. Не на что опереться, не за что уцепиться. Наверное, так чувствуют себя аэронавты в корзине воздушного шара, который ветер увлекает неведомо куда, сделав своей игрушкой…
Что ж, охота сегодня всё равно не задалась, возвращаться не жалко. Верховые псари трубили в рог, пешие бежали за сворами борзых, держа в руках веером расходящиеся поводки. Людовик сел в карету; слуга поднял подножку и захлопнул дверцу.
…Никогда еще путь от Трианона до дворца не казался Марии-Антуанетте таким длинным. Она едва удерживалась, чтобы не побежать. "Сын! Они хотят отнять у меня сына!" — эта мысль полоснула её, точно бритвой, и сердце всё еще кровоточило, хотя разум и убеждал его, что всё совсем не так. Шорох гравия под торопливыми шагами, шум платьев и неровное дыхание фрейлин, с трудом поспевавших за королевой… Вот наконец и фонтан Латоны. Он выключен; поверхность воды разрисована кругами от мелких капель дождя. Латона нежно обнимает своих детей. Ах, если бы Мария-Антуанетта тоже могла превратить в лягушек дерзких крестьян, позабывших своё место![2]