Отпраздновав Рождество с семьей (хотя настроение было совсем не веселое), Филипп покинул Париж и девятого января уже въезжал в Берлин. Но оказалось, что его опередили гнусные, клеветнические сплетни: он якобы везет с собой крупную сумму денег для подкупа любовницы и фаворитов Фридриха-Вильгельма; его верительные грамоты — вексель на пятьдесят тысяч ливров; он якобинец; он отпускал шуточки в адрес прусского короля, когда был послом при русском дворе. Король запретил членам своей семьи принимать Сегюра, а сам во время аудиенции повернулся к нему спиной! Неслыханное оскорбление!
Филипп всё же не был новичком в дипломатии, и тень барона де Бретейля, мелькнувшая в коридоре, многое ему объяснила. Неужели Людовик XVI возобновил практику своего деда — Секретный кабинет? Политику с двойным дном, когда министры делают одно, а тайные агенты — другое? Это не довело до добра тогда и плохо кончится теперь. Сегюр ехал в Берлин, чтобы предотвратить союз между Пруссией и Австрией, но барон де Бретейль оказался проворней: седьмого февраля союзный договор был подписан.
Филипп не смог бы этому помешать, даже если бы министр Шуленбург не был настроен к нему враждебно: он слёг в постель, страдая от болей в груди и харкая кровью; посольский хирург изнурял его кровопусканиями. Клеветники не унимались: сначала его болезнь представили следствием дуэли, а затем — попыткой самоубийства.
Увы, придется вновь возвращаться в Париж — с ещё большей неохотой… Сегюр позвонил слугу, велел подать ему бумаги и чернил и принялся составлять заметку для "Универсального вестника": "Господин де Сегюр, наш посол в Берлине, попросил отозвать его. Он возвращается во Францию. Он испытал на себе, на что способны личные враги, когда отечество и само имя француза ненавистны им ещё больше".
Заслышав шаги в прихожей, Ферзен быстро откинул скатерть, накрыв ею письма и книги с шифровальными таблицами. Кроуфорд ворвался к нему без условного стука, зажав в руке брюссельскую газету. В последний раз такое было месяц назад, когда Густава III застрелили в Стокгольме на бале-маскараде. Неужели кто-то… неужели кого-то…?
Буквы прыгали перед глазами, но вот они начали складываться в слова: "Верная принципам, освященным Конституцией, французская Нация не затевает войн с целью завоеваний и никогда не применит силы против свободы ни одного народа, она берется за оружие лишь для защиты собственной свободы и независимости". Франция объявила войну королю Богемии и Венгрии — то есть императору Священной Римской империи, ведь после недавней смерти Леопольда II его сын ещё не успел короноваться. Свершилось. Францу II двадцать четыре года, он молод и горяч, его жена Мария-Тереза — дочь любимой сестры Антуанетты… Возможно, всё не так уж глупо. Не зря Людовик XVI вёл тайную переписку со своими "кузенами" в Испании, Пруссии, Англии, Швеции и России, не говоря уж об Австрии. Бриссотисты торжествуют, а король посмеивается про себя. Господи, лишь бы получилось!
Аксель быстро просмотрел газету — нет ли ещё чего-нибудь важного. Но о Франции писали всё больше какую-то чепуху, например такое:
"Двадцать пятого апреля 1792 года, в три с половиной часа пополудни, в Париже была впервые приведена в действие машина для отрубания головы преступникам, приговоренным к смертной казни. Действие новой машины испытал на себе Никола-Жак Пеллетье, неоднократно судимый, признанный виновным 24 января, в ходе заседания третьего временного уголовного суда, в совершении нападения 14 октября 1791 года, около полуночи, на улице Бурбон-Вильнёв, на частное лицо, которому Пеллетье и его сообщник нанесли несколько ударов палкой и отняли бумажник с ассигнатами на общую сумму 800 ливров. Суд постановил отвести его на Гревскую площадь в красной рубашке и отрубить ему голову согласно положениям Уголовного кодекса.
Машину предпочли иным орудиям казни по множеству причин: она не запятнает руки человека убийством себе подобного, а быстрота, с какой она разит виновного, совершенно в духе закона, который может быть суров, но никогда не должен быть жесток.
Новизна казни существенно увеличила толпу, которую варварская жалость влечет к подобным печальным зрелищам. Впрочем, народ остался недоволен: всё прошло так быстро, что смотреть было не на что. Разочарованная толпа разошлась, напевая себе в утешение тотчас сочиненный куплет: Верните мне милую виселицу, верните, верните петлю!"
17
Принцу Конде было слегка за пятьдесят, но этот стройный, энергичный, подтянутый мужчина с острым взглядом и волевым подбородком выгля-дел гораздо моложе — не то что одышливый Людовик XVI или безмерно располневший Месье. Раньше Арман не встречался с ним лично и теперь был рад убедиться, что восторженные рассказы Ланжерона, похоже, не грешат против истины, увлекающаяся натура его друга не выдает желаемое за действительное. Человек редкого бесстрашия и непоколебимой воли, способный действовать решительно и быстро, принц был одним из редких французских полководцев, которые одерживали победы в Семилетнюю войну, а его требовательность и аккуратность, неусыпная забота о нуждах своих подчиненных, которым он подавал пример трудолюбия и бдительности, снискали ему в армии всеобщую любовь и уважение. Штаб Конде располагался не в самом Вормсе, где можно было бы устроиться со всеми удобствами, а за городской чертой — посреди прекрасно организованного военного лагеря из палаток, с кухней, столовой и лазаретом. Неудивительно, что служить под его началом пожелали не только его сын и внук, но и четырнадцатилетний сын графа д’Артуа — герцог Беррийский. Герцог де Шуазель и граф де Дама тоже предпочли Вормс Кобленцу.
В Кобленце Ришелье побывал в прошлом году, по дороге в Вену, когда он с облегчением покинул Францию, чтобы воспользоваться возможностью служить в России. Эти два дня оставили по себе неприятное впечатление. Артуа и Прованс обзавелись каждый своим двором, свитой с пажами и двумя гвардейскими ротами, каждый день собирали своих "министров" и "совет принцев", читали депеши своих посланников при иностранных дворах, а по вечерам сажали с собой за стол не меньше ста человек. С попустительства своего дяди, курфюрста Трирского, принцы учредили даже собственную полицию — политическую и уголовную, мимо которой не мог прошмыгнуть ни один француз, будь то дворянин или простой торговец. Полиция поощряла доносы, но не проводила настоящего расследования, поэтому местная тюрьма вскоре наполнилась французскими эмигрантами. Главным преступлением была связь с революционерами — истинная или мнимая. Каждого вновь прибывшего останавливали на въезде в город; проверив его паспорт, капрал-немец отводил его в канцелярию для допроса бывшим великим прево маршальского суда из Версаля и бывшим начальником лионской полиции. Прошедшие эту проверку могли ходатайствовать об аудиенции у принцев, не прошедшие должны были немедленно уехать.
Если дворянин желал записаться в армию, он должен был заручиться свидетельством четырех земляков о своем благородном происхождении, только тогда его заносили в списки. Новоявленные воины, привезшие с собой жен и детей, заказывали себе мундир, шляпу с белым плюмажем, белой кокардой и королевской лилией — и отправлялись в кафе "Три короны", светские салоны, театры, считая, что их желания служить монархии и бороться с революционной заразой достаточно, чтобы победить. В салонах кишели интриги, образовывались партии, которые затем шли друг на друга войной. Сторонники монархии английского образца, с двухпалатным парламентом, считались еретиками, уподобившимися демократам, которых следует выбросить в окно без разговоров. Слухи о чьих-нибудь крамольных речах или сомнительных связях вызывали брожение, и той же ночью возмутителя спокойствия выставляли за ворота, дав на сборы пару часов.
Мещан здесь считали людьми второго сорта, поэтому сыновей адвокатов, ехавших в Кобленц без гроша в кармане в надежде на то, что их монархический пыл заменит запись в родословных книгах, ждало разочарование. Им бросили кость, сформировав из них отдельные роты, но велели держаться подальше от "настоящих" эмигрантов и носить мундиры другого цвета.