— Королеву в монастырь! Королеву в монастырь! — скандировали на площади.
Несколько гвардейцев взяли лошадей под уздцы и с громкими криками принялись разворачивать карету под одобрительные возгласы и потоки ругани.
Карл д’Артуа выронил листок с донесением, будто тот жег ему пальцы. Я говорил, я знал, я предвидел! Но меня не послушали — конечно, разве я могу сказать что-нибудь дельное!.. Толпа понимает только силу, заигрывать с ней бесполезно. Не уступать! Не уступать! Ни в чём, ни в единой мелочи! Иначе дашь ей палец — откусит руку по локоть. Теперь-то брат наверняка понял, что зря не последовал моему совету и не уехал в Мец, вот только, боюсь, уже поздно. На что он рассчитывал? На любовь народа? Смешно. На то, что у него найдутся защитники, способные этот народ образумить? Надеюсь, аплодисменты в Национальном собрании, куда он явился искать справедливости вечером того злосчастного дня, не оглушили его до потери рассудка. Ему ведь так и не позволили уехать, пожурив парижан за "избыток патриотизма". Брат в тюрьме. Он не король, он узник. Пленник. Заложник.
Артуа подошел к окну. Садовники копались на лужайке, высаживая цветы в бродери; вдалеке зеленела гладкая лента Рейна… Немецкое захолустье. Но и из Кобленца можно действовать. Не все европейские монархи так трусливы, как тесть, выгнавший его из Турина. Дядя Климент-Венцеслав Саксонский полностью на его стороне; семья должна сплотиться и сжаться в единый кулак, который расплющит зарвавшуюся чернь, оставив от нее лишь мокрое место… Подумав еще немного, принц вызвал секретаря и принялся диктовать ему письмо к Карлу IV. Испанскому королю необходимо узнать о том, что случилось.
— Всего опаснее, что для подстрекательства народа к бунту используют предлоги, связанные с религией. Подчеркните это слово. Преследование священников, отказавшихся принести присягу, доходит до крайностей; к несчастью, во Франции удалось возбудить взаимную неприязнь между гражданами по поводу духовенства, что не предвещает ничего доброго.
Вот это наверняка затронет чувствительную струну католического короля.
— Кардинала де Ларошфуко чуть не разорвали на части.
Секретарь оторвался от письма и посмотрел на принца с ужасом. Тот мрачно ему кивнул, велев продолжать.
— Восемнадцатого апреля он направлялся в Национальное собрание в своей карете. На площади Карусели его принялись оскорблять, грозя его высечь, если он немедленно не присягнет. Он смог избегнуть этой участи лишь благодаря тому, что один из негодяев узнал в нем депутата Национального собрания. Более того, накануне в Пале-Рояле призывали высечь Мадам Елизавету, мою сестру, вина которой состоит лишь в ее благочестии и верности Матери нашей, Святой Церкви. Парижский департамент объявил о закрытии всех не приходских церквей. Верующие не имеют возможности ходить к мессе, большинство не смогло отпраздновать Пасху, бесчинства достигли высшего предела, негодяев ничем не остановить, и всё это заставляет содрогаться от страха за будущее. Принцы из рода Бурбонов, находящиеся на свободе, покроют себя бесчестьем, если продолжат бездействовать; государи Европы более не должны мириться с печальной участью несчастного монарха, оскорбляемого собственными подданными; короли из дома Бурбонов, а также император — брат королевы и союзник Франции — должны отомстить за поруганную честь трона и предупредить крайние проявления беспримерной жестокости. Когда всеобщее возмущение овладеет умами во всех французских провинциях, когда у людей, обманутых ложными свидетельствами о свободе их короля, наконец-то откроются глаза, в необходимости искать помощи у дружественных держав не останется никаких сомнений, никто не будет приводить постыдных отговорок. Соединение внешних сил с внутренними течениями приведет террор туда, где царила дерзость; неумолимо надвигающаяся месть заставит преступников оцепенеть, отвратив опасность, нависшую над августейшими головами; страх обуяет тех, кто прежде делал его своим орудием. Я не заслуживал бы уважения Вашего Католического Величества, если бы остался глух к воплям, исходящим из моего сердца: лучше погибнуть теперь, чем промешкать и не вырвать из оков брата и сестру, с каждым днем подвергающихся всё более грозной опасности.
Глупцы, подлецы, лицемеры!
Им никогда не понять Жильбера, потому что он умный, храбрый и честный! Они ненавидят его и боятся, ведь всё недоступное пониманию вызывает у людей злобу и страх. Они хотят погубить его, но им и в голову не приходит, что тем самым они погубят себя! Боже мой, почему люди так слепы? И как же просто, оказывается, играть на их слабостях, точно дергая за ниточки марионеток! Кукловодами чаще становятся люди порочные: они лучше знают человеческие изъяны. А честным, порядочным людям претит быть вожаками стада, способного вытоптать траву, оставив себя без пропитания, и, не рассуждая, идти, куда ведут — хоть на водопой, хоть на бойню.
С самого утра маркиза де Лафайет принимала на улице Бурбон делегатов от Национальной гвардии, приходивших каяться и просить генерала вернуться. В прошлый раз, когда Жильбер подал в отставку, Адриенна убедила его отменить свое решение, но теперь и не подумала его разубеждать. Пусть они поймут, чего лишились.
Генерал никого не принимает. Генерала нет дома. Я передам ему вашу просьбу, но, боюсь, его решение непреклонно.
Жильбер сидел наверху, у себя в кабинете; Адриенна даже детям велела не беспокоить его. Держа спину прямо и вскинув подбородок, чтобы казаться выше, в кружевном чепце и легкой косынке, наброшенной поверх домашнего платья, она выходила навстречу очередному посетителю и, не предлагая ему присесть, сообщала, что генерал не сможет его выслушать. (Вы же его слушать не пожелали…)
Дело не в личных обидах и не в мелком честолюбии, Жильбер выше этого. Три года назад, еще до революции, он принимал в Шаваньяке соседей-помещиков. Прогуливаясь с гостями по галерее замка, Лафайет говорил им о свободе, о том, как нуждается в ней французский народ. В этот момент доложили о приходе крестьян; Жильбер приказал их впустить. В зал робко вошли с десяток человек — празднично наряженные девушки несли цветы и корзину с фруктами, а мужчины с разноцветными лентами на пиджаках и шляпах — несколько кругов сыра. Они по очереди подходили к своему господину, опускались на одно колено и целовали ему руку. Жильбер был этим смущен, а гости усмехались. Но они тогда ничего не поняли! Поведение крестьян вовсе не было выражением рабской покорности. Возможно, эти мужчины когда-то были мальчиками из "армии" девятилетнего Жильбера, с которой он бродил по окрестным холмам и лесам, подстерегая ночью "жеводанское чудовище" — гиену-людоеда, наводившую ужас на всю округу Для них и этих девушек он был защитником и покровителем; целуя ему руку, они выражали благодарность и за хлеб из господских закромов, который раздавали в голодные годы, и за все другие добрые дела хозяина Шаваньяка. Люди, обнимавшие ноги Лафайета на празднике Федерации в прошлом году, тоже не пресмыкались перед ним — они чествовали героя Нового Света, глашатая Свободы. Неудивительно, что всё это было пустым звуком для сброда, собравшегося третьего дня на площади Карусели, — подонков, которые прикрывались чистым именем Свободы, чтобы вершить свои грязные дела! Но как могла пойти у них на поводу Национальная гвардия, неразрывно связанная с именем Лафайета?..
И дело опять-таки не в оскорблении, нанесенном Жильберу лично, — дело в принципе! Нельзя допустить, чтобы Свобода превратилась в произвол, в ширму для новой деспотии! Если свобода для всех, почему в ней отказывают королевской семье? Слухи о планах побега превратились в какую-то паранойю, однако новыми притеснениями можно только внушить эту идею королю! Недавний закон о запрете эмиграции, обсуждавшийся в Национальном собрании, преследовал единственную цель: помешать уехать за границу тетушкам Людовика XVI, желавшим слушать мессу в Риме, а не в Париже. Подлость и страшная глупость: разве можно сделать человека добрым патриотом, силой привязав его к отечеству и лишив возможности бывать в других краях? Угрозами любви не вызвать! Но отвратительнее всего то, что псевдопатриоты, покусившиеся на личную свободу монарха, замахнулись и на религию.