Революцию отец Фигаро наблюдал из партера, поскольку выстроил себе дом на берегу Сены рядом с Бастилией. После событий 14 июля он повесил на ворота табличку: "Этот сад был посажен в Первый год Свободы". Он даже вошел в Парижскую коммуну. В его доме нашли приют восемьсот провинциалов, приехавших на праздник Федерации, а когда собирали патриотические пожертвования, он отдал беднякам из Сент-Антуанского предместья четверть своих доходов и еще двенадцать тысяч ливров. Но оказалось, что в главном ничего не изменилось. "Клевещите, клевещите, что-нибудь да останется". На Бомарше снова писали доносы, якобы он прячет хлеб и оружие. Больше всех усердствовал Марат. Однажды в дом ворвались с тысячу национальных гвардейцев и просто забияк. Когда приходить стали даже ночью, Бомарше начал прятаться у друзей. Ему это надоело, и он решил действовать иначе: совершить нечто такое, чтобы сделаться недосягаемым для злобных собачонок, хватающих за пятки. В воздухе носились слухи о неминуемой войне; Бомарше купил в Голландии шестьдесят тысяч австрийских ружей, чтобы затем продать их французскому правительству. Увы, все правительства одинаковы: военный министр Лебрен пытался заставить Бомарше продать ружья за бесценок трем подставным лицам, которые затем перепродали бы их государству по обычной цене, что позволило бы Лебрену прикарманить четверть прибыли. Естественно, Бомарше это не устраивало, тогда Мануэль выдвинул против него обвинение в спекуляции оружием! Верного человека, которого Бомарше отправил в Голландию с чужим паспортом, арестовали на границе; снова угрозы, взятки, хлопоты, а ведь он уже не мальчик, ему шестьдесят лет…

Двадцать третьего августа 1792 года его арестовали и посадили в тюрьму аббатства. В тот самый день пруссаки, вторгшиеся во Францию, захватили Лонгви. Отечество в опасности! Ставленник Дантона Дюмурье, сменивший Лафайета, не смог объединиться с Келлерманом и удержать Верден. Из Парижа на фронт уходили батальоны добровольцев; Мануэль выпустил Бомарше из тюрьмы в обмен на обещание привезти из Голландии эти треклятые ружья. Второго сентября, снабженный паспортами, он выехал в Гавр, где его дожидались жена и дочь-подросток, чтобы немедленно сесть на корабль, идущий в Англию. Он пока еще не довел до конца свое новое опасное предприятие, зато избежал опасности — и какой! Двери тюрьмы раскрылись утром; когда дилижанс миновал заставу, в Париже уже гремел набат. Бомарше был дважды женат на вдовах, но Мария-Тереза может пока спрятать черную вуаль на дно сундука: смерть сейчас не гонится за ним со своей косой по дорогам Нормандии, она собирает обильную жатву в Париже…

* * *

Станислас Майяр водил пальцем по журналу регистрации заключенных, чтобы не сбиться, и громко зачитывал имена. Из толпы узников выходили по одному священники, отказавшиеся присягать, и другие "подозрительные"; изредка члены Наблюдательного комитета задавали им вопрос, но чаще толпа во дворе аббатства сразу кричала: "Долой!" Жертву, воспрянувшую духом в надежде на освобождение, толкали в спину к воротам тюрьмы; едва она переступала порог, как в тело втыкались штыки или пики. При крике "Слава Нации!" обвиняемые, напротив, съеживались — не догадываясь, что их оправдали.

В бывшем монастыре босоногих кармелитов перекличку проводил мировой судья Иоахим Сейра. Суд занял не больше часа; полторы сотни священников вытолкнули в сад, где их поджидали палачи с ружьями и саблями. Неожиданно жертвы бросились врассыпную, пытаясь укрыться в часовне или перелезть через стену; их догоняли, сбивали с ног, волокли обратно, рубили и кололи, но нескольким всё же удалось сбежать.

По улицам Парижа неслась на быстрых крыльях новость о судах над изменниками; люди собирались в толпы, передавая друг другу слова Дантона, произнесенные два часа назад с трибуны Национального собрания: "Набат — не сигнал тревоги, а сигнал к атаке на врагов отечества. Чтобы победить их, господа, нам нужна смелость, смелость и еще раз смелость, и Франция будет спасена". Смелость, смелость и еще раз смелость! Вперед, к Шатле!

…Слово перелетает и через стены: слухи о том, что из тюрем скоро всех выпустят, просочились сквозь решетки Шатле еще вчера, поэтому кое-кто из заключенных прихватил с собой пожитки, отправляясь на вечернюю прогулку. В Шатле не держали ни аристократов, ни священников, там были сплошь надежные люди, не замешанные ни в каких заговорах против революции, — воры, убийцы, разбойники. Скрежет ворот они встретили одобрительными возгласами, но вскоре в каменной клетке заметалось испуганное эхо, повторяя звуки выстрелов, хруст костей, крики боли и хрипы умирающих.

Солнце клонилось к закату, когда бойня началась в Консьержери; с полуночи революционный суд вершили в тюрьме Лафорс.

Шум разбудил принцессу де Ламбаль; она решила, что ей лучше одеться и приготовиться. К чему? Недели две назад ее перевели сюда из Тампля, где осталась только королевская семья. Возможно, ситуация изменилась, и теперь ей позволят либо вернуться к исполнению своих обязанностей при дворе, либо уехать домой. Ключ повернулся в замке, дверь открылась. Проведя по коридорам, принцессу грубо втолкнули в большой зал, где за столом сидели несколько неряшливо одетых мужчин, смердевших табаком. Наверное, это какая-то комиссия или даже суд, поскольку ей начали задавать вопросы: имя, происхождение, должность…

— Назовите людей, которых вы принимали за своим столом.

— Их было много, и я не вижу необходимости в том, чтобы называть их имена.

— С какой целью королева посылала вас в Германию?

— Это была личная поездка.

— Вы встречались там с эмигрантами?

— Я встречалась только с родственниками покойного мужа. Повторяю, это была личная деловая поездка.

Мария-Антуанетта умоляла ее остаться в Ахене и не возвращаться в Париж. Но тогда ее внесли бы в списки эмигрантов и оставили нищей…

— На выход.

Мутный рассвет стекал с островерхих крыш в узкие мглистые переулки квартала Марэ. Выйдя на улицу, принцесса де Ламбаль попятилась, увидев лежащее навзничь мертвое тело. Напротив стояли люди с дубьем — мужчины и женщины; один подцепил острием пики чепец на голове у аристократки и снял его, выдрав клок волос. Принцесса вскрикнула и побежала прочь; с силой брошенное полено ударило ее в поясницу, она упала; на нее тотчас набросились, били, пинали, рвали… Стянув одежду, потешались над ее наготой — этого убитая уже не слышала. Отволокли за ноги к столбику на углу, отрезали голову, насадили на пику — показать в окно австриячке. Тот самый солдат, который сорвал с головы принцессы чепец, теперь распорол ей грудь, вырвал сердце и насадил на острие своей сабли; цирюльник срезал ножом ее лобок и приложил к своему подбородку — как вам накладная борода? Женщины сгибались пополам от смеха.

Суды продолжались: в тюрьме Сен-Фирмен восемь из десяти узников отправили "на выход", в башне Сен-Бернар перебили каторжников. Майяр наконец-то дочитал список арестованных в аббатстве; Карл Иозеф фон Бахманн, приговоренный к смертной казни, взошел на эшафот, поставленный во дворе Консьержери, и лёг под нож гильотины. Судьи разрешили ему надеть красный мундир швейцарского гвардейца.

Прошел слух, что в тюрьме Бисетр заговорщики устроили склад оружия; туда отправилась колонна из полутора тысяч человек, захватив с собой несколько пушек. Стрелять из них не пришлось: две сотни заключенных перебили дубинками — ими так удобно вышибать мозги из бродяжек, карманников и нищих, особенно детей. Одновременно в лечебнице Сальпетриер расправились с заключенными там женщинами — проститутками, неверными женами, сумасшедшими…

…Карету Гавернира Морриса остановили, его самого выволокли наружу, сбили шляпу.

— На фонарь аристократа!

Неужели они прознали, что он прячет у себя Аделаиду де Флао с семилетним сыном?

— Я посол Соединенных Штатов Америки! — закричал Моррис. — Я дипломат! Вы не имеете права!