— Жан, мы с Луизой приедем, как только сможем. Заклинаю: не теряйте драгоценного времени, не рискуйте понапрасну. Нам станет легче на душе, когда мы узнаем, что вы в безопасности.

Совсем недавно, в конце марта, Конвент учредил Чрезвычайный уголовный суд, чтобы карать "врагов народа". Ему уже отдали под заседания Большой зал Парижского парламента, который теперь назывался Залом свободы, и хотя пока еще никого не осудили, лучше уехать сейчас. При желании, врагом народа можно объявить кого угодно, тем более что имущество осужденного подлежит конфискации. У герцога д’Айена уже потребовали свидетельство о проживании во Франции с отметкой о том, что он принес присягу на верность Нации. Чтобы получить такую бумагу, нужно идти в секцию Парижской Коммуны, кланяться санкюлотам, которых распирает от тщеславия и сознания собственной силы. Они могут отказать в ней, просто чтобы покуражиться. Былые заслуги ныне считаются преступлениями; Жана могут бросить в тюрьму по доносу какого-нибудь кляузника. Пока не поздно, пусть возвращается в Швейцарию.

— Они отберут у вас всё это. — Герцог обвел взглядом комнату: картины на стенах, изящная мебель…

— Пусть. Вы же знаете: богатство всегда было для меня бременем. Как только удастся что-нибудь разузнать о Жильбере, мы уедем к Адриенне в Шаваньяк.

О Лафайете уже несколько месяцев нет никаких вестей — вновь повторяется кошмар, который они однажды пережили, когда он сбежал в Америку. В прошлом году из Нивеля приехал его камердинер, отпущенный на свободу, но он не мог рассказать ничего положительного; ему дали денег на дорогу и отправили в Шаваньяк. Все родственники и друзья — и те, кто уехал, и те, кто остался, — предупреждены: если узнаете хоть что-нибудь, немедленно сообщите! Господин Пинкни тоже пытался навести справки, но безуспешно: первого февраля Франция объявила войну Англии; Луиза теперь не может уехать туда, чтобы воссоединиться с мужем. Да мать и не отпустила бы её одну с тремя малыми детьми. Евфимии всего четыре года, Альфред — очень болезненный мальчик, Алексису минуло десять, но и его лучше не подвергать опасностям дальнего путешествия. И потом, свекор, маршал де Ноайль, опасно болен; возможно, им всем придется переехать в Сен-Жермен-ан-Лэ, чтобы ухаживать за ним. Старику уже восемьдесят…

— Прости меня, — шепчет герцог, целуя руки жены.

Генриетта чувствует кожей теплые слезы.

— Вы тоже простите меня, — отвечает она. — Я часто бывала несправедлива…

Ему невыносимо это слышать: они словно прощаются навсегда.

* * *

"Магдебургская крепость,

15 марта 1793 г.

Надеюсь, что это письмо попадет в те руки, для которых оно предназначалось.

Прежде всего спешу сообщить, что я жив, хотя шесть дней пути до Магдебурга в открытой телеге, без защиты от ветра и дождя, расстроили мое здоровье, подорванное еще в Везеле. Тем не менее господа пруссаки, приняв меня с рук на руки у господ австрийцев, считают меня склонным к побегу, а потому принимают все меры к его предотвращению.

В крепостном валу есть отверстие, ведущее в коридор из крепких высоких заборов. Пройдя через четыре двери с цепями, замками и засовами, вы попадаете в камеру шириной три шага и длиной пять с половиной шагов. Та ее стена, что примыкает к валу, влажная и покрыта плесенью; в стене напротив проделано узкое оконце за частой решеткой. Каждое утро эти четыре двери хлопают, чтобы пропустить ко мне слугу; позже я узнаю по этому звуку, что мне несут обед, который я должен съесть в присутствии коменданта и охраны; наконец, в последний раз хлопанье раздается вечером, когда слуга возвращается в свою тюрьму. Заперев все засовы, комендант уносит ключи с собой.

Днем, если погода солнечная, я могу немного читать, хотя глаза всё чаще меня подводят, но из книг вырваны все чистые листы, газет и писем мне не дают, чернил, перьев и кистей тоже. Этот листок я добыл чудом, пишу зубочисткой.

От духоты и тесноты у меня часто бывает жар, но я не жалуюсь на это по начальству, понимая всю бесполезность подобных демаршей. Однако я дорожу своей жизнью и хочу, чтобы мои друзья знали: я всё еще жив. Сколь долго это продлится, известно одному Всевышнему; возможно, мне больше не доведется увидеть дорогих моему сердцу людей…

Лафайет".

* * *

На ступенях крыльца страх провел холодной рукой по спине Адриенны: что она делает! Этот человек расстрелял в Пюи двух молодых людей, воспротивившихся реквизиции, хотя не имел на это никакого права. А если ее сейчас арестуют? Что станет с детьми? Но он посмел клеветать на Лафайета! Она никому не позволит возводить напраслину на своего мужа и ставить имя изгнанника в один ряд с именем изменника!

Депутат Лакост принял Адриенну довольно учтиво.

— Я слышала, гражданин, что в связи с предательством Дюмурье решено сажать в тюрьму всех бывших дворян, — заявила она ему с порога. — Я буду рада служить залогом за Лафайета, но не согласна становиться заложницей за его врагов. Кстати, Дюмурье безразлична и моя жизнь, и моя смерть. Так что лучше оставить в покое меня и моих детей, пока их отец находится в плену у врагов Франции.

— Гражданка, такие чувства делают вам честь.

— Мне совершенно неважно, делают ли они честь мне, я лишь хочу, чтобы они были достойны его.

Ну, вот и всё. Никто ее не задержал. Не остановил. Не помешал ей сесть в карету. Она возвращается в Шаваньяк.

Как хорошо на душе! Она превозмогла свой страх! Она сделала то, что должно!

Многие жены эмигрантов оформляли развод со своими мужьями — ради детей: чтобы сохранить имущество, свободу, жизнь… Но зачем нужна жизнь и имущество, если утрачены честь и достоинство? Адриенна — жена Лафайета. Перед Богом и людьми. Что бы ни случилось. Дети ее поймут.

В Бриуде выставили на торги мельницу в Ланжаке, принадлежавшую Жильберу. Тетушка загорелась желанием ее выкупить; Адриенна поехала вместе с ней.

Знакомые лица. Одни отводят глаза, другие слегка кивают. Нельзя порицать людей за то, что они слабы. Но и ей не могут запретить делать то, что должно.

— Граждане! Считаю своим долгом, прежде чем начнется торг, выразить протест против чудовищной несправедливости: законы об эмиграции применяют к человеку, который в этот самый момент является узником врагов Франции. Попрошу принять к сведению мои слова.

— Занести их в протокол?

Господин Моренди уже однажды нарвался на неприятности, когда защищал по ее просьбе сельского кюре, отказавшегося принести присягу, и добился его оправдания присяжными из числа крестьян. В Бриуде даже не пожелали утверждать слишком мягкий приговор…

— Нет, граждане, это может повредить вам, а мне бы этого не хотелось. Не нужно губить себя ради учтивости — только во избежание несправедливости. Запишите мой протест отдельно.

Моррис переслал Адриенне письмо Лафайета из Магдебургской тюрьмы, написанное по-английски. Она нетерпеливо вскрыла запечатанный конверт. О господи!

Тесная, душная камера… Жильбер меряет ее своими стройными длинными ногами: три шага в ширину, пять с половиной в длину… Ему всегда было трудно усидеть на месте. А может быть, он уже не в силах ходить, а мечется в жару на своей койке… топчане… охапке соломы — это может быть всё, что угодно, — возле влажной стены, покрытой плесенью! А она здесь и ничем не может ему помочь! Что бы она смогла сделать? Всё, что угодно! Она бы меняла повязку на его горячем лбу, давала ему питьё, писала бы жалобы и требовала от коменданта, чтобы его перевели в более просторную камеру! Ведь это же Лафайет! А когда он поправится, они бы разговаривали, убивая время. Жильбер так хорошо умеет слушать! А какой он рассказчик! У него превосходное, очень тонкое чувство юмора и такая красивая улыбка…

Боше опять отправился в Париж: Адриенна передаст в залог Моррису всё, что у нее осталось, если он возьмет на себя уплату долгов и выхлопочет ей паспорт: ей нужно немедленно ехать к мужу.

* * *