Они обменялись долгим взглядом, прежде чем его увели обратно в тюрьму.
Долго ли ей еще выслушивать все эти глупости? Ей ставят в вину количество сношенных ею туфель и полтора миллиона ливров, потраченных на сахар и кофе, однако до революции всё это хотя бы можно было купить, как и мыло, вино или свечи! Король не вводил продуктовые карточки, по которым выдают полтора фунта хлеба в день! Обвинители не унимаются: королева совещалась с заговорщиками в тот день, когда "народ удостоил чести ее мужа, надев ему на голову красный колпак", она носила в карманах пистолеты… Это безумие длится уже третьи сутки! После штурма Тюильри десятого августа под ее кроватью нашли пустые бутылки. Да, это страшная улика! Они продолжают обсуждать ее расходы, тогда как сейчас у нее нет ни белья на смену, ни даже целой пары обуви, ее вдовье платье скоро превратится в лохмотья, а вчера, перед очередным заседанием этого "суда", она сама штопала чулки, пока в камеру еще проникал дневной свет…
Ну, вот и всё. Председатель требует от присяжных беспристрастного приговора для "новой Медичи", сделавшей весь французский народ жертвой своих адских измышлений. Ее единогласно осуждают на смерть. Наконец-то. Она очень устала, уже глубокая ночь. А может быть, скоро утро.
В камере горят две свечи; офицер жандармов сидит в левом углу. Неужели даже последние часы своей жизни ей не удастся провести без надзора? Поставив одну свечу на стол, Мария-Антуанетта пишет прощальное письмо Елизавете. Скоро ее мучения окончатся, она вознесется на небеса — туда, где ее ждет Людовик. Опять эти боли в животе. И горячее, липкое течет по ногам. Она так надеялась, что болезнь убьет ее раньше… Осужденная легла на кровать с тощим тюфяком, подперла голову рукой и стала смотреть в зарешеченное окошко. Да, скоро рассвет. Какой сегодня день? Кажется, шестнадцатое октября.
Вошла тюремная служанка, робко приблизилась. Ей всегда хочется сделать реверанс, но она помнит о том, что на нее смотрит жандарм. Милая девушка.
— Мадам, вы вчера весь день ничего не ели, и накануне вечером тоже. Что вам принести?
Слезы потекли сами собой, теперь их уже незачем сдерживать.
— Мне больше ничего не нужно, дочь моя, для меня всё кончено.
Розали мнет в руках край передника.
— Мадам, я оставила на плите бульон и вермишелевый суп, вам нужно поесть, позвольте мне принести вам хоть что-нибудь.
— Хорошо. — Из ее губ вырывается свист вместо голоса. — Принесите мне бульону.
Она съела всего несколько ложек. Розали смотрит на нее распахнутыми глазами — наверное, она очень бледна. В самом деле, голова кружится.
Пришел священник — из присягнувших. Наверняка доносчик на службе у этих извергов. Нет, она не станет ему исповедоваться.
— Дочь моя, пришло время попросить у Господа прощения.
— За мои ошибки, но не за преступления — их я не совершала.
Ей принесли чистую сорочку. Мария-Антуанетта зашла в узкий проход между кроватью и стеной, сделала знак Розали, чтобы та закрыла ее собой от жандарма, и стала снимать платье, однако тот сразу подошел и приготовился смотреть. Королева быстро накинула на плечи косынку.
— Сударь, во имя чести, позвольте мне переменить белье без свидетелей.
— Я не могу вам этого позволить: мне приказано следить за всеми вашими поступками.
Королева вздохнула. Повернувшись к жандарму спиной, надела новую сорочку, спустив вниз старую, натянула поверх белое дезабилье, в котором ходила по утрам, покрыла плечи муслиновой косынкой и завязала концы на груди, скрыв медальон с портретом маленького Шарля. Окровавленную сорочку свернула в рулон, затолкала в рукав черного платья и спрятала в щель между стеной и обоями. Потом прикрепила к белому чепцу две черные вдовьи ленты, которые она держала в коробке вместе с детской лайковой перчаткой, замкнувшей в себе локон мягких, светлых волос… Из башмаков остался только один; на смерть придется идти в черных прюнелевых туфлях, надетых на чулки.
Карету за ней никто не прислал: во дворе Консьержери ждала обычная позорная телега со священником и палачом. Мария-Антуанетта сама обрезала себе волосы; ей связали руки за спиной. От тюрьмы до Нового моста и далее выстроился двойной кордон национальных гвардейцев. За телегой шла революционная армия, впереди — глашатай, призывавший народ рукоплескать национальному правосудию. Путь до площади Революции выбрали длинный — не прямо по набережной, а по самым людным улицам, так что на дорогу ушло не меньше двух часов. На улице Сент-Оноре телегу остановили у церкви Святого Роха: народ, стоявший на ступенях, хотел хорошенько рассмотреть австриячку.
— Шлюха! — выкрикивала Жанна Крапо. — Жаба! Чихни-ка в мешок!
Высоченный сержант из Армии карманьольцев обнимал ее, тиская, и громко смеялся. Завтра они вместе уйдут с батальоном добровольцев выручать Тулон, который роялисты сдали англичанам.
С эшафота было видно Тюильри; Мария-Антуанетта опустила глаза и поспешила к гильотине. "Простите, я не нарочно", — сказала она, наступив на ногу палачу.
"Декрет о подозрительных" позволял обойтись безо всех этих старорежимных условностей: презумпции невиновности, речей защитников. Допросы — только чтобы выявить сообщников. Не получил свидетельства о гражданском поведении, отправлен в отставку комиссарами Конвента, родился аристократом, состоишь в родстве с эмигрантом — арест, трибунал, гильотина.
Бриссо удалось бежать, когда его арестовали весной вместе с друзьями из Конвента, навлекшими на себя гнев Робеспьера. Дантон побоялся вступиться за них. Впрочем, беглец уехал не дальше Мулена; его выдали, арестовали и вернули в тюрьму аббатства. Революционный трибунал больше не разменивался на индивидов: тридцатого октября осудили сразу двадцать человек — и Бриссо. На следующее утро их отвезли на площадь Революции.
Встав плечом к плечу возле эшафота, они запели песню, так грозно звучавшую на этом же самом месте десятого августа прошлого года, но в их устах обретавшую иной смысл:
Трибунал осознал свою ошибку и больше не составлял хоров. Через неделю Сансон принимал только одного гостя — Филиппа Эгалите.
Герцог до последнего верил в здравый смысл и был уверен, что его отпустят. Он никогда не мечтал о престоле, с Дюмурье виделся всего раз в жизни, а его сын уже взрослый и не обязан просить у отца позволения для прогулок. Уголовный суд департамента Буш-дю-Рон снял с него все обвинения, однако Конвент потребовал, чтобы герцог предстал перед Ревтрибуналом. Доказательств участия Филиппа Эгалите в заговоре Дюмурье, разумеется, не нашлось никаких, да и недавно казненные жирондисты всегда питали к нему только презрение. И всё же его приговорили к смертной казни как злоумышлявшего против единой и неделимой Республики. Филипп попросил только об одном: чтобы приговор привели в исполнение в тот же день.
В камере герцог спокойно пообедал устрицами и котлетками, запив их бордо, исповедался, причесался, тщательно напудрился, начистил до блеска сапоги и отправился на казнь. Его бесстрастное лицо скривилось лишь однажды — когда он увидел надпись на фасаде Пале-Рояля: "Национальная собственность".
Манон Ролан тоже казнили через несколько часов после вынесения приговора; на эшафот она поднялась в том же белом платье, в каком была на суде. С ней был Ламарш — фабрикант ассигнатов, осужденный за то, что девятого августа находился с королем в Тюильри; она пропустила его вперед, иначе он, пожалуй, грохнулся бы в обморок. В конце концов, правила приличия требуют, чтобы мужчина не смотрел, как женщина поднимается по лестнице.
Когда они с Роланом переехали в Париж меньше двух лет назад, Робеспьер посещал ее салон вместе с Бриссо и Петионом. Робеспьер! Он был марионеткой Дантона, который дергал за ниточки и Марата, хотя тот воображал, что размахивает факелом и кинжалом сам по себе. Кровь невинных, убитых в тюрьмах в сентябре, когда-нибудь падет на голову этого негодяя! На обвинения Бюзо, смело брошенные ему в лицо, Дантон нагло заявил: "Нам нужны министры, которые не смотрят на вещи глазами своих жен", а Эбер своими мерзкими выходками заставил Ролана ("Коко Ролана", как он называл его в своей газетенке) подать в отставку. Весной Жан-Мари уехал в Руан, спасаясь от ареста, Манон осталась в Париже. Когда ее посадили в тюрьму, она испытала облегчение — да, именно так! Она ведь никогда не любила Ролана. Вышла за него в двадцать лет, чтобы избавиться от власти отца. Да, она была верной женой и заботливой матерью, помогала мужу в работе — правила его речи, составляла вместе с ним трактаты, доклады об инспекции мануфактур, статьи для энциклопедии и всё прочее, но что такое любовь, она не знала. Ролан много старше ее, он-то изведал любовь, а ей мог дать только благополучие — он украл у нее счастье! Только Бюзо наконец согрел ее душу лучами своей страсти (к сорока годам!), и теперь она могла, не скрываясь, писать, кричать ему о своей любви. Пусть и зная, что он, возможно, никогда не прочтет этих писем, потому что тоже сейчас в бегах. Верная подруга Генриетта Канне, придя на свидание в Консьержери, предложила ей обменяться одеждой, чтобы Манон могла бежать, — она отказалась. Дочь её поймет.