…Послезавтра Троица. Жорж и Виргиния стоят на коленях рядом с матерью и молятся Всевышнему об избавлении от страданий всех невинно осужденных. Лишь на заступничество Провидения и остается уповать — что ждет ее бедных детей?.. Замок Шаваньяк продали вместе с мебелью, тетушка сумела выкупить только кровать и самые нужные вещи, портрет покойного брата (отца Жильбера) ей не отдали. Бывшие господа живут в поселке на деньги, которые собирают для них крестьяне; тетушку и Анастасию в любой момент могут отправить в тюрьму, а Жоржа с Виргинией — в приют… Анастасия выпросила у матери позволение поехать за ней в Париж вместе с Фрестелем и уже ушла пешком в Пюи: ей нужно разрешение властей, чтобы покинуть пределы департамента. Полдень. Пора. За Адриенной явился конвой. Она в последний раз сжимает руки сына и дочери:
— Если меня… если я не вернусь, пожалуйста, постарайтесь пробраться к вашему отцу! Любым способом! И позаботьтесь о тетушке.
…Фрестель сразу увидел Анастасию — она что-то гневно отвечала окружившим ее солдатам. Он поскорее спрыгнул с седла и поспешил к ней: пусть видят, что она не одна. Обнял за плечи и, не обращая внимания на сальные шуточки, отвел от крыльца — туда, где оставил лошадь. Гнев Анастасии прорвался слезами; глотая их, она стала рассказывать, как этот негодяй даже не поднял на нее глаз — строит из себя важную птицу! Всё писал что-то за столом; сказал, что ему нет дела до арестованной, которую переводят в Париж, мамино письмо читать не стал, нагрубил, отказался выдать паспорт! Феликс закусил губу, разрываясь между противоречивыми чувствами: с одной стороны, ему хотелось пойти и отхлестать по щекам эту зарвавшуюся скотину, ничтожество, упивающееся нежданной властью, но с другой стороны — сейчас они зависят от его капризов, на кону свобода и жизнь… Призвав на помощь всё свое хладнокровие, он в свою очередь вошел к депутату Гийардену.
— Уезжаете, чтобы стать защитником людей, которые этого не заслуживают? — спросил тот, рассматривая паспорт Фрестеля.
Феликс подождал, пока он поставит свою подпись.
— Я бы желал иметь для этого способности, — ответил он, забрав бумагу, и добавил уже в дверях: — Уверен, что даже в этом зале мне кто-нибудь да позавидует.
Он подсадил Анастасию в седло, подержав колено, и отдал ей поводья.
— А как же вы?
— Я поеду дилижансом и нагоню вашу матушку. Вы доберетесь?.. Всё будет хорошо.
…В Фонтенбло почтовую карету обступили люди с недобрыми лицами — кто-то распустил слух, что в Париж везут жену изменника.
— Послушайте, — заговорил Гиссаге, который прежде несколько часов сосредоточенно молчал. — Мы можем взять лошадей до Ножана…
— Нет-нет-нет, даже не соблазняйте меня, — быстро оборвала его Адриенна. — Если вы поможете мне бежать, ваш брат поплатится за это жизнью.
Фрестель нагнал их в Мелёне. Пока он ходил к Гаверниру Моррису, Адриенна писала длинное письмо к Анастасии: пусть дочь не отравляет свою душу ядом гнева и уныния и простит тем, кто не позволил им быть вместе, — всё к лучшему, возможно, эти люди совершили благое дело, думая, что поступают наоборот.
Вести от Морриса одновременно ободрили и встревожили ее. Лафайета перевели из Магдебурга в Нейсе; генерал Фицпатрик выступил с речью в палате общин, призвав премьер-министра Питта использовать его влияние на Австрию, чтобы добиться освобождения героя Нового Света. Ах, милый Ричард! Как приятно, что на свете еще есть честные люди. Но похоже, что Жильбера не оставят в Силезии: в соседней Польше разразилось восстание, возглавленное Тадеушем Костюшко — другим ветераном войны за Независимость США; возможно, Лафайета переведут в Ольмюц, поближе к Вене.
…Первые две недели гражданка Лафайет провела в переполненной душной камере Птит-Форс — маленького приземистого здания женской тюрьмы, примыкающего к мрачному корпусу мужской. Когда-то здесь держали проституток. За свое содержание узницы должны были платить, а тюремщики не упускали случая нажиться — миску фасоли продавали за тридцать су! На обед созывали звуком колокола; женщины спускались в большую галерею с корзинками, в которых лежали миски, ложки и стаканчики. За стол садились партиями; бывало, что своей очереди приходилось ждать довольно долго, а присесть было негде. Наконец, по мискам разливали баланду — воду с чечевицей, гнилой картошкой и травой, которую здесь называли шпинатом. "Ну как, граждане, аппетита хорошая?" — спрашивал комендант. "Да, гражданин, но похлебка плохой", — отвечали ему.
Адриенну перевели в Плесси. Коллеж, где учился Жильбер, переделали в тюрьму! Каждый день туда свозили "подозрительных" из Санлиса, Компьена и Шантильи, где не было своего ревтрибунала и гильотины. Мужчин держали в подвалах и нижних этажах, женщин — на верхних, многие с отчаяния выбрасывались в окна и разбивались насмерть. К моменту приезда Адриенны узников было так много, что пришлось сломать стену, отделявшую коллеж от Сорбонны, и размещать их в аудиториях, но ей отвели небольшую мансарду на шестом этаже.
Каждый день во дворе громко оглашали список казненных, перечисляя до полусотни имен. На третий вечер Адриенна услыхала имена маршала де Муши и его жены — свекра и свекрови ее сестры Луизы… Сама Луиза вместе с матерью и бабушкой тоже в заключении — об этом сообщила герцогиня де Дюрас, с которой Адриенна и не чаяла встретиться. В какой они тюрьме, как давно — этого герцогиня не знала, а Адриенна и не стала выяснять, чтобы не навредить им своими расспросами. В тюрьме чем ты незаметнее, тем лучше.
Дважды она думала, что за ней пришли, но уводили других. Уходя навсегда, женщины оставляли свои жалкие пожитки подругам по несчастью. У Адриенны совсем не осталось денег, ей приходилось принимать помощь от тех, кому было чем поделиться, хотя она и старалась ограничивать себя во всём.
Теперь ее мучило одиночество, когда тучи мрачных мыслей нельзя развеять дружеской беседой. Ей раздобыли небольшой латинский молитвенник. Латыни Адриенна не знала, но все молитвы помнила наизусть. На чистых листах она написала спичкой свое завещание: "Заявляю, что всегда была верна своему отечеству, никогда не участвовала ни в каких интригах, способных нарушить его покой, искреннейшим образом желаю ему счастья, моя привязанность к нему непоколебима и неподвластна никаким гонениям. Примером этих чувств мне служит человек, дорогой моему сердцу. Посылаю своим детям нежное благословение и прошу Бога ценой моей жизни, которую я хотела бы посвятить их счастью, совершить это самому, сделав их достойными Его".
Спаниели, борзые, болонки, гончие, легавые, левретки, английские терьеры и датские доги — ночью площадь Революции превращалась в царство собак, словно призраки казненных хозяев призывали их сюда. Стоило какому-нибудь возу или фиакру выехать с Елисейских Полей или показаться у решетки сада Тюильри, как от эшафота к нему бросалась лохматая свора с угрожающим лаем. Вчерашние комнатные собачки, давно не стриженные, некупанные и не чесанные, подпрыгивали, чтобы впиться острыми зубами в ногу неосторожного возницы, а крупные псы порой набрасывались и на лошадей. По городу ходили страшные рассказы об исчадиях ада с горящими огнем глазами и пеной, текущей из пасти. Гуляя из квартала в квартал, рассказы обрастали новыми подробностями: вчера бешеные псы не дали зеленщикам с тележками проехать на рынок, сегодня ночью они загрызли инвалида, служившего сторожем в тюрьме Сен-Лазар…
Этим слухам и нападениям пора было положить конец. Комитет общественного спасения занимался отражением внешнего врага и раскрытием внутренних заговоров, поэтому бороться с четвероногой угрозой предоставили Парижской коммуне. Облаву назначили на один из тихих вечеров. Несколько отрядов Национальной гвардии выступили разом с трех сторон, вытесняя злобных тварей в узкое горлышко улицы Революции. Грохот сотен выстрелов слился с лаем, рычанием, визгом, воем; в нём потонул предсмертный крик санкюлота, случайно угодившего под перекрестный огонь. Когда гвардия отступила, поле битвы было усеяно тысячами трупов поверженного врага.