Отлично: перо в руке больше не дрожит. Жильбер пишет письмо Джорджу Вашингтону, благодаря за неожиданное обретение свободы и возвращение к жизни. Если б мог, он полетел бы в Маунт-Вернон, чтобы выразить генералу чувства сыновней любви и признательности. Он выдержал бы путешествие, да и дочери не больны, но Адриенна… Все врачи и здравомыслящие люди сходятся во мнении, что в её состоянии пускаться в путь через океан в середине осени было бы безумием. Во Францию Лафайету путь закрыт: он по-прежнему в списках эмигрантов, а в Германии ему тоже не рады. Ничего, они поживут до весны где-нибудь в сельском домике в Шлезвиг-Гольштейне, на датской территории, куда врагам Франции будет не дотянуться, а Жорж пусть возвращается домой, его матери это необходимо. За зиму Жильбер надеется разобраться в новой для себя политической ситуации, столь необычной и незнакомой, понять, что было сделано и чего можно ожидать, и вот тогда он будет в состоянии служить Вашингтону и выполнять поручения нового американского правительства.

Закончив с этим письмом, он принимается за другое: "Гражданин генерал!

Узники Ольмюца счастливы от того, что их свобода и жизнь связаны с триумфом Республики и Вашей собственной славой. Сегодня им оказывают почести, которые они воздают своему освободителю. Нам было бы приятно, гражданин генерал, выразить Вам свои чувства лично, увидеть вблизи театр стольких побед, одержавшую их армию и героя, который присовокупил наше воскрешение к числу совершенных им чудес. Вам должно быть известно, что поездка в Гамбург была не нашим выбором.

Проживая в уединении на территории датского Гольштейна, где мы попытаемся восстановить спасенное Вами здоровье, мы присоединим к патриотическим пожеланиям в адрес Республики живейший интерес к знаменитому генералу, оказавшему великие услуги делу Свободы и нашему Отечеству".

Надо будет побольше разузнать об этом Наполеоне Бонапарте — что он за человек? Во что верит, к чему стремится? Впрочем, разве он станет кому-нибудь раскрывать свою душу? Это опасно.

…Почтальон протрубил в рожок, возвещая о своем прибытии. Несколько минут спустя на том берегу озера показались бегущие люди, и вскоре целая флотилия гребных лодок, распустив паруса, заскользила по воде. На носу самой первой сидела Полина, которая от избытка чувств едва не свалилась в воду. Вскоре все были на берегу; объятия, поцелуи, слёзы… Господин де Монтагю, муж Полины, взял в свою лодку Лафайета и Анастасию, Латур-Мобур сел у руля; Адриенна и Виргиния плыли с Полиной, доверившись опыту ее рулевого — престарелого маркиза де Муна; Бюро де Пюзи и Теодор де Ламет гребли сами в лодке почтальона. Причалив, долгожданные гости попали в объятия госпожи де Тессе; рядом с ней прыгал от возбуждения мальчик лет полутора, не понимавший, что происходит, но разделявший всеобщую радость. Лафайет подхватил племянника на руки ("Не бойтесь, он легкий как пушинка, я донесу"), и вся компания двинулась через луг, еще тонувший в утреннем тумане, к небольшому кирпичному замку с круглой башенкой на углу. Полина говорила не умолкая: ах, она так беспокоилась, писала всем знакомым в Англии, Австрии и Голландии, расшевелила британский парламент!

— Так это вы — знаменитый Элевтер? — в шутку спросил ее Лафайет. Полина удивленно уставилась на него.

С прибытием родственников и друзей замок ожил. Бывшим узникам Ольмюца отвели свободные комнаты, прочие по два-три раза на дню приезжали из Плёна через озеро. Праздник длился несколько дней: смех, музыка, бесконечные разговоры — как приятно вырваться из повседневной рутины, перестав напоминать самому себе бернского медведя в яме!

Говорили о политике, разбирали прошлое и настоящее, ошибки разных партий, принцев, иностранцев, объясняли друг другу, чего хочет Франция и чего она не хочет, что было бы, если бы… Госпожа де Тессе очутилась в своей стихии: язвительная, сентенциозная, в пылу спора она была почти прекрасна; Лафайет так и остался мальчиком-идеалистом, рассуждающим о правах человека, словно не было всех этих страшных лет. Его адъютанты были сердиты не на Революцию, сделавшую их изгнанниками, а на эмигрантов, рукоплескавших их падению, и принцев, не пожелавших опереться на них. Особенно горячился Ламет; его устроило бы любое революционное правительство, лишь бы оно состояло не из террористов, а монархия себя изжила; Монтагю же считал, что демократия в конце концов приведет к деспотизму через анархию. Однажды, когда Лафайет объяснял графу фон Штольбергу, из-за чего случилась революция, Полина вскочила: "Меня просто поражает, как можно забыть о стольких несчастьях, перебирая злоупотребления старого режима!" — и ушла из-за стола. Потом одумалась: глупо возмущаться, в конце концов, что сделано, того не изменить. Зачем же сеять раздор в собственной семье? Жильбер ей нравился своей добротой и постоянством; она чувствовала, что он лелеет тайные мечты, хочет действовать. Но боже его упаси вновь выйти на сцену!

Лафайету было в Витмольде хорошо, однако в душу понемногу закралась тоска: он боялся навсегда остаться в этой глуши, выпасть на обочину из экипажа Истории, мчавшегося во весь опор в неведомое будущее… И потом, он ведь не поблагодарил еще одного человека, сделавшего для его освобождения не меньше, чем Вашингтон и Бонапарт. Но по какому адресу ему писать? Подумав, он вывел:

"Гражданину Элевтеру в Париже".

Письмо наверняка вскроют на почте, на это Лафайет и рассчитывал.

"Вы спросите, что я думаю о 18 фрюктидора. Возможно, на мое мнение повлияло глубокое презрение к контрреволюциям, однако новая Конституция стоит гораздо больше, чем та, которую пришлось защищать мне. И тем не менее Свободе можно и должно служить лишь способами, достойными ее".

* * *

Дорога от Милана до Раштатта обернулась триумфальным шествием. В Турине сардинский король оказал Бонапарту высокие почести, подарил двух великолепных коней в богатой сбруе и два пистолета, осыпанные бриллиантами, — память о покойном отце Карле-Эммануиле. В Женеве устроили праздник и иллюминацию; прибытие победоносного французского генерала дало местным демагогам прекрасный повод для упражнений в красноречии; в Берне запланировали бал, банкет и народные увеселения, но Бонапарт от них отказался; демократы сочли поведение республиканского генерала вполне достойным, а патриции восприняли его как унизительный афронт. В Лозанне к Бонапарту явились главы демократической партии с выражением почтения, и он их благосклонно принял. Народ сбегался посмотреть на него, удивляясь тому, что великий человек небольшого роста, страшно худой и бледный. В Базеле его встречал бургомистр с делегацией и приветственной речью, точно он был король: вся Швейцария трепещет от радости при его виде, весь человеческий род уповает на него в своем стремлении к счастью. Только Золотурн сохранил достоинство. Французского генерала было приказано встретить пушечным салютом, однако пушки не могли стрелять раньше четырех часов утра, а Бонапарт приехал в полночь. Артиллерийский капитан Тельмер всё же дал залп, не заботясь о распоряжении правительства; его посадили под арест.

Конгресс в Раштатте должен был начаться два с половиной месяца назад; туда уже съехались представители немецких князей, потерявших свои земли на левобережье Рейна, три прусских посла, два австрийских и два французских представителя, ждали только Кобенцля и Бонапарта. В восемь часов вечера 25 ноября 1797 года в город въехала карета, запряженная восьмеркой лошадей, с конвоем из двадцати четырех гусар и офицера австрийского полка; за нею следовала другая, запряженная шестериком. Бонапарту отвели загородную виллу маркграфа Баденского — "Фаворитку", однако он предпочел поселиться в замке, где разместилась французская делегация и послы императора.

Представители "карманьольцев" резко выделялись на фоне своих коллег, носивших пышные титулы, парики и туфли с пряжками. На головах у французов были круглые шляпы, на ногах — башмаки на шнуровке, Бонапарт щеголял в двууголке и кавалерийских сапогах.