— Цезарь... Это самая... самая низкая клевета, какую когда-либо измышляли против меня... Ты должен мне верить, я...

— Может быть, я бы тебе и поверил, если бы это был первый подозрительный случай, связанный с тобой. Но на твое несчастье, это не так. Помнишь того человека в одежде философа, что окликнул меня тогда, на Капитолии, во время игр?

Префект преторских когорт ничего не ответил, но все и без того помнили человека, который, встав в первом ряду, повернулся к императорской ложе и крикнул: «Коммод! Тебе самое время забавляться празднествами, когда Перенний и его сынки замышляют завладеть твоей порфирой!».

— Я тогда приказал привести его ко мне для допроса, но ты, Перенний, меня опередил — поспешил предать его казни!

— И теперь из-за подобного смехотворного происшествия ты заключаешь, что я виновен?

— Это не все. Была еще история с перебежчиками из Бретани!

Вот об этом никто слыхом не слыхал. Однако именно на сей раз все заметили, как префект вдруг смертельно побледнел. Коммод же с недоброй улыбкой продолжал:

— Целое войско в полторы тысячи человек, они, покинув свой остров, прошли всю Галлию, чтобы добраться до меня. Они взывали о справедливости к их военачальникам, которых ты сместил по собственному произволу, чтобы заменить легатами, всецело преданными лично тебе. Ты, несомненно, скажешь мне сейчас, что и это клевета?

Юный властитель зажал в своих мощных руках складки тоги своего префекта и рванул к себе. Он забыл о неукротимом темпераменте сирийца, а лучше бы принять его в расчет. Свирепо рванувшись, Перенний освободился от императорской хватки и неслыханно дерзко выкрикнул:

— С префектом преторских когорт не обращаются, как с простым гладиатором!

Все произошло очень быстро. Коммод, умевший действовать стремительно, выхватил меч из ножен ближайшего легионера, благо оба воина совершенно остолбенели, и клинок мгновенно пронзил грудь Перенния. Глаза префекта от изумления и страха вылезли из орбит, и он с глухим стуком рухнул на пол.

Всех так потрясла эта сцена, что вряд ли кто-либо из оглушенных ею присутствующих заметил крик ужаса, вырвавшийся из уст Марсии.

Глава XIX

Когда пиршество подходило к середине, она испросила у императора позволения ненадолго удалиться.

Ничто уже не напоминало о совершенном здесь убийстве, кроме бледного красно-коричневого пятна на мраморном полу триклиния. Трапеза возобновилась, причем теперь вино не стали, как обычно, разбавлять водой, и оно лилось в кубки густыми тяжелыми струями. Но все равно, наперекор легкомысленным речам, изысканным мелодиям, пантомиме с раздеванием чувствовалось, что присутствующие подавлены тягостным смущением.

Большинство сотрапезников более или менее страстно желало, чтобы не в меру могущественного префекта преторских когорт постигла немилость, но внезапность и, по меньшей мере, неожиданная расторопность, проявленная Коммодом, сам способ расправы — все это глубоко потрясло их. Хотя некоторые поспешили поздравить молодого императора, выразив восхищение его бдительностью и решимостью духа, блистательный пример каковых он только что явил, все это прозвучало довольно неестественно: смерть на пиру — не слишком отрадное предзнаменование. Если бы не боязнь, что это будет выглядеть как неодобрение поступка Цезаря, все бы тотчас разошлись.

— Тебе скучно, Марсия?

Коммод задал вопрос вяло, без подлинного интереса. После происшествия он, по сути, больше ничего не говорил, ограничиваясь лишь тем, что очень много пил, устремив затуманенный взор в пустоту.

— Нет, Цезарь... Просто мне нужно выйти, немного подышать свежим воздухом.

Она еще что-то прибавила — стоны кифар заглушили ее слова, поднялась и быстрым шагом прошла через триклиний.

Как только она оказалась за порогом, ее пронизало глубокое дыхание ночи. Она подняла глаза к истыканному звездами небесному своду. Небо было ясным — только контур высокой горы на вечереющем небе оттеняет столь глубокая синева.

«Боже мой... Боже мой, помоги мне...».

Удерживая дрожь, она вновь увидела Коммода, осыпающего префекта бранью, и то, как этот обливающийся кровью человек с конвульсивно искаженным лицом медленно соскальзывал в смерть.

Как могла природа, будучи столь совершенной, порождать такую двойственность? Алхимия доблести и испорченности, этот контраст — вот что заставляло ее страдать.

До сей поры, она видела в императоре юношу скорее слабого, чем злого. Его увлечение играми на арене, страсть к выходкам, демонстрирующим физическую лихость, — все это было данью возрасту. К тому же общественное мнение более чем терпимо относилось ко всему, что приближало властителя к заурядности. Даже душевная неуравновешенность ее друга до этого мгновения не приводила к по-настоящему серьезным последствиям. Но события нынешнего вечера разорвали пелену ослепления. Она впервые ясно увидела, что связала себя с опасным субъектом, способным в любой момент превратиться в дикого зверя.

Конечно, предательство Перенния ни в коей мере не вызывало сочувствия. Народ отнесется с пониманием. Но не она... Нет, это убийство было слишком легко предсказуемым. Все знали, что у Перенния слишком много врагов, чтобы он мог надеяться избежать падения, рано или поздно уготованного ему. Впрочем, то, что случилось, — всего лишь убийство префекта... Марсии вспомнилось, что подозрение, куда менее обоснованное, привело к исчезновению и сестры императора, и его жены. Последняя была, разумеется, ни в чем не повинна. До нынешнего дня Марсия объясняла устранение этих женщин происками советников Коммода. Таких, как тот же Перенний. Но сегодня она осознала, что это с ее стороны было заблуждением, примером чрезмерной снисходительности к юному Цезарю, а, следовательно, и к себе самой. Задумавшись об этом, она сама не заметила, что медленно бредет к берегу реки.

Калликст тоже забылся, погрузившись в свои мысли. Он с отсутствующим видом смотрел на неподвижную водную гладь, всецело занятый недавним сообщением Карвилия. Итак, Флавия любит его... Ее поведение, эти смены настроения — все теперь объяснилось. А он? Любил ли он ее?.. Приходилось признать, что чувство, которое он к ней испытывал, всегда было отмечено какой-то двойственностью. Между восходом и закатом. Между светом и тенью. Потребность держать ее подле себя была, но без желания пойти дальше. Обладать ею, но лишь в своем сердце. Может быть, это и есть любовь?

Только когда Марсия подошла совсем близко, он осознал ее присутствие. По тому, как она была одета, он тотчас смекнул, что имеет дело с одной из тех, кого его хозяин пригласил на свой пир.

— Прости, я тебя, кажется, напугала.

— Неважно, — отозвался он, приготовившись уйти. — Ночью даже деревья пугаются деревьев.

— Ты можешь остаться... Я вышла только немного подышать. Там так душно!

Значит, так и есть. Гостья Карпофора, одна из этих... Он снова сделал попытку улизнуть.

— Не уходи...

Теперь он вгляделся повнимательней, удивленный ее тоном. Это был не приказ, просто высказанное желание. Когда же приблизился на несколько шагов, чтобы рассмотреть подробности, до него дошло, какая перед ним изумительная красавица.

Ей было, наверное, лет тридцать. Чистые, классически правильные черты. Длинные волнистые черные волосы, прежде чем рассыпаться по плечам, пышно обрамляли чело, составляя контраст с тонким овалом лица. Но более всего приковывали внимание ее глаза — прозрачные озера, отражающие звездное сияние. Вместе с тем он заметил еще две интригующие подробности. Первая — очень простой, почти девически целомудренный наряд незнакомки. На ней была белоснежная стола из тонкой шерсти без глубокого выреза. Наперекор внушениям моды этот наряд обходился также без разрезов по бокам и был снабжен понизу петлями из тесьмы, обхватывающими лодыжки. Второй примечательной подробностью было отсутствие украшений. Она не носила ни узкого ожерелья из золотых колец вокруг шеи, ни длинного, свисающего меж грудей, и золоченые змеи не обвивали ее топких рук. И, наконец, в ее сумрачной шевелюре цвета воронова крыла не сверкала драгоценными камнями хоть какая ни на есть диадема. Да уж вправду ли это патрицианка?