В основном здесь командовали, регистрировали, обыскивали, сортировали по боксам и разбирались с поступившим контингентом женщины-надзирательницы, которых теперь называли демократически-цивилизованно – контролеры. Этих здоровенных, ядреных баб будто плодили и растили в каком-то особом сторожевом инкубаторе – все как на подбор крупные, задастые, в защитной вохровской форме, все с жесткой завивкой, будто это тоже входило в форму.

И везде – цвет безнадеги. Грязно-зеленый и тускло-синий кафель, мятый желтый свет. Наверное, те, кто начал строить два с половиной века назад эту тюрьму, знали, как и Потапов, что зэку нужно напоминать все время, что он не дома, не давать расслабляться, надо подчеркнуть его безвыходность, необходимо ежесекундно вколачивать ему в репу: тут тебе не Сочи, это не санаторий, здесь – нары, а не Канары, тут – тюряга.

У дверей второй «сборки», которую бывалые зэки называли «вокзалом», надзиратели выстраивали колонну, чтобы через перегонный коридор разводить по камерам. Их считали парами – два, четыре… десять… шестнадцать…

Потапов обогнул их, почти бессознательно фиксируя радующую глаз трансформацию зэковского стада в строгую геометрическую красоту конвойного строя. Он вышел во двор и, сопровождаемый старшим по корпусу Козюлиным, направился во второй корпус. Железная дверь, переход, лестница вверх, переход, лестница вниз, переход, тамбур, лестница, рассекатели – стальные решетки-ворота поперек кафельных коридоров, бетонные ступени, сетки, натянутые между галереями. Сквозь нормальный смрад тюремного воздуха – дезинфекции, пота и кислых щей – доносился ласковый запах свежеиспеченного хлеба. На верхнем перегоне Потапов разминулся со встречной колонной. Издалека был слышен их тяжелый топот и бряканье надзирательского ключа о пряжку, говорок конвойного: «Давай, давай, шевели копытами, родина-мать зовет!»

Увидев начальника тюрьмы, разводящий сержант скомандовал:

– Смирна-а! Стоять! Направо-о! Лицом к стене! Молчать!…

Потапов дошел до сектора "г", где у решетки-рассекателя стояли два солдата. Сержант махнул солдатам, те откозыряли Потапову, отперли дверь, и он вошел в коридор, в котором было двенадцать камер смертников. Так и называлось – шестой коридор, смертный.

Здесь сидели люди, ожидавшие кассационного решения или ответов на ходатайства о помиловании. Потапов подошел к сто двадцатой камере, кивнул вертухаю, тот неслышно открыл смотровой волчок, кормушку. Небольшая камера, помойно-зеленые стены, низкий закуренный потолок, окно забрано сплошным «намордником» – стальными частыми жалюзи, параша в углу, размытый сумрак висящей под потолком электролампы, козлиная вонь давно немытого тела, горький дух старого табачного пепла. На койке, поджав под себя ноги, уставившись лицом в дверь, сидел молодой парень, и взгляд его столкнулся с глазами Потапова.

Парень был худ, жилист, очень смугл и сильно носат. Щеки ввалились, и в короткой стрижке торчали белые клочья, пепельно-седые. Потапов давно заметил, что у сидящих под «вышкой» другое течение времени – они старятся на глазах, иссыхают, сгорают. За год-два они изменяются так сильно, что перед исполнением смертной казни их обязательно фотографируют, и эксперт дает сравнительное заключение – тот ли это персонаж, что таращится или улыбается на фотках в начале уголовного дела, те самые свежезадержанные молодцы, которым оставшаяся впереди жизнь еще кажется бесконечной.

Осужденному, на которого смотрел Потапов, суда по застывшему синюшному лицу, по ужасу, затопившему глаза с редко мигающими веками, была отчетливо видна ленточка поперек жизненного пути с обнадеживающей надписью «Финиш», Начальник тюрьмы долго смотрел на смертника, медленно зажмурил глаза – то ли успокаивал, то ли пугал – и захлопнул сам кормушку. Повернулся и пошел к себе в кабинет.

Дежурный офицер в прихожей, трепавшийся с кем-то по телефону, увидев Потапова, бросил трубку на рычаг, вскочил, щелкнул каблуками:

– Никаких происшествий не зарегистрировано, вся последняя спецпочта у вас на столе, товарищ полковник.

Потапов уселся за стол, достал из ящика хрустальный стакан с подстаканником, налил воды из термоса, засыпал щепоткой чая и долго смотрел в стакан, глядя, как набухают травинки, как зеленеет, коричневеет, наливается цветом чай в стакане. Потом из стопы писем достал большой красный конверт с типографским черным грифом «Канцелярия Президента России». В углу глянцевитого пакета напечатано: «Совершенно секретно, лично полковнику И.М. Потапову. Имеет право ознакомления только начальник следственного изолятора № 2».

Взял со стола ножницы, отрезал аккуратно край конверта, достал хрусткий лист бланка. Стал читать текст, потом перескочил сразу на последний абзац: «В связи с особой жестокостью и опасностью совершенного Ахатом Нугзаровым убийства, а также отсутствия смягчающих вину обстоятельств Президент России отклонил просьбу Ахата Нугзарова о помиловании и подтвердил приговор уголовной коллегии Верховного суда России о применении к нему исключительной меры наказания – смертной казни».

Потапов покачал головой, вздохнул, вложил бланк в конверт, а конверт запер в сейф. Потом снова вернулся за стол и не спеша выпил чай, с хрустом раскусывая коричневыми зубами кубик рафинада. Вынул из ящика мобильный телефончик, набрал номер, долго дожидался ответа" потом, услышав голос, сказал:

– Эй, Петро, привет! Как живешь? Да вот видишь, не сплю. Слушай, я на охоту, пожалуй, не пойду. Щенок, которого ты мне дал, плох совсем. Боюсь, долго не протянет. Да… Да… Есть приметы… Хорошо, давай повидаемся. Ладно, завтра, где всегда…

17. ВЕНА. ХЭНК АНДЕРСОН. ОТЕЛЬ «ЦУМ КЕНИГ»

Хэнк спустился в ресторан и с удовольствием обнаружил, что туристы, черт бы их побрал, уже позавтракали – в зале лениво жевали всего несколько человек.

Хэнк не любил людские скопища. Двое людей казались ему многолюдством, трое – толпой. Он даже в лифт с пассажирами старался не садиться, ему казалось – от них воняет. А безумные возбужденные крики идиотов-туристов в утренних гостиницах? Они азартно готовятся потратиться в чужом городе на кретинские развлечения, посмотреть все достопримечательности сразу, чтобы назавтра все это позабыть.

Хэнк прошел через столовую мимо стайки белобрысых климактерических баб – похоже, датчанок. С восхищенным испугом внимали они своему предводителю – нелепого вида мужичку, одетому со строгостью евангелического проповедника и с седой клочковатой косой. Волосы на косу были мучительно собраны с висков и оголовка, поскольку темя и затылок, безнадежно голые, возвышались желтым старым лошадиным мослом.

Но голос у него был роскошный – переливчатый рокочущий баритон профессионального разговорщика, кафедрального краснобая. Умело модулированное звукоточение разносилось мягко, не очень громка, но отчетливо по всему ресторану.

– Экзистенциализм основывается на концепции абсурдности жизни… – вещал лошадиный мосол, а бабенки слушали затаив дыхание. Розовые, с бесцветными волосиками, толстенькие, похожие на пожилых ухоженных свинок.

Наверное, какой-то деревенский философ. Это сейчас в Европе такая мода завелась – как бы изучают историю, литературу и философию в экскурсиях. Кружок для домохозяек.

Хэнк прошел от них подальше в угол. И сразу же возник чернявый смазливый официант, молодой итальяшка.

– Много кофе, – сказал Хэнк.

– По-венски? С молоком? Лате? Или турецкий? Регуляр? – переспросил итальянец.

– Черный, самый крепкий, двойной заправки. И много…

– Что будете кушать? – осведомился официант. У него, как на старых римских бюстах, не было переносицы – нос начинался прямо со лба.

– Яичницу, сосиски ноквюрст. – Хэнку нравились эти коричневые жареные колбаски, которые с хрустом лопались под зубами.

Официант записал в блокнотик, спросил на всякий случай – Не хотите ли попробовать белых колбасок? У нас их делают замечательно.

Хэнк махнул рукой: