– Мне очень хорошо с тобой, – сказал я чистую правду. И спросил: – Тебе предложил это Серебровский?

Глаза у нее заиндевели, Лена отодвинулась от меня:

– Снова те же разговоры? Ты ведь знаешь – я не сдаю тебя.

– Я надеюсь. Теперь это уже вопрос нашей общей безопасности…

– Что ты хочешь сказать?

– Ничего, я хочу спросить – когда он тебе сделал это предложение?

– Сегодня… Часа в четыре… А что?

– Нет, ничего… Все нормально…

Хорошо у них работает связь. Шустро. Мой друг Санька Серебровский, по прозвищу Хитрый Пес, знал о том, что я абсолютно свободный отставной козы барабанщик, еще до того как мой рапорт об увольнении прошел священный бюрократический круг документооборота. И сделал своей подчиненной Лене Остроумовой, моей любимой подруге, предложение, которое отклонить нельзя. И очень не хочется.

Лена не понимает, что он не с ней разговаривал. Это он со мной говорил. Он объяснял мне, чтобы я тут не отсвечивал. Не мешал, не болтался под ногами, не бубнил лишнего. А может, зря я на него так? Может, опасается, чтобы мне по головушке из слоновой кости в подъезде вечерней порой ломом не настучали?

– Если ты против, я не поеду, – срывающимся голосом сказала Лена.

– Упаси Господи! Никогда! Я – только за!

– Сердишься?

– Нет, не сержусь… Грущу маленько…

– Серега, не поедешь?

– Нет… – помотал я головой. – День отъезда – день приезда считается за один день…

– Ты о чем?

– Ты – уезжаешь, я доехал… Сегодня – День свободы…

Сутки – тьма, нестерпимый свет, снова ночь – подмигнули, как фотовспышка. Пора прощаться.

– Я тебя отвезу в аэропорт?

– Нет, Сереженька, не нужно. – Лена гладила меня ладошками по щекам. – К восьми утра придет машина из офиса… Я ведь теперь руководящий кадр – мне полагается…

– Хорошо, здесь попрощаемся, – согласился я. – Долгие проводы – лишние слезы…

– Долгие проводы – горше печаль, – вздохнула она. – Слезы? А ты помнишь, когда последний раз плакал?

– Помню…

– Расскажешь?

Я подумал и медленно сказал:

– Я тебе напишу об этом…

– В письме? – удивилась Лена.

– Нет, я не знаю, как тебе сказать… В последнее время у меня было много свободного времени, я долго и сильно, как Чапай, думал, пока не додумался до очередной глупости…

– Расскажи, расскажи, расскажи! – возбудилась Лена.

– Вся моя прошлая жизнь состояла из непрерывного действия, из бесконечного ряда каких-то очень крутых поступков. Не то чтобы я совсем уж не нагружал свое серое вещество, но каждый поступок был сопряжен с огромным риском и требовал предельной сосредоточенности на каких-то локальных обстоятельствах и ситуациях… Понимаешь?

– Понимаю! Да говори ты, говори! Не тяни!…

– Ну, представь себе – бездна невероятных событий, фантастических встреч, нечеловеческих прыжков и ужимок – и ни одной мысли о жизни! Одни оперативные комбинации и агентурные разработки! Некогда было подумать о жизни! А ведь моя жизнь – тоже определенного рода урок. Может быть, отрицательный урок. Вообще моя память – это еще не распечатанный сундук аббата Фариа…

– Ты решил стать графом Монте-Кристо? – осторожно спросила Лена. – Ты хочешь отомстить?

– Нет… Не думаю… Не знаю… Сначала мне надо все вспомнить, рассортировать и выстроить долгую цепь… Я должен рассказать это все себе самому… Наверное, записать…

Лена посмотрела на меня, как на тяжелобольного.

– Да-да, наверное… – Быстро, успокаивающе поцеловала и сказала: – Сержик, ключи от машины и квартиры – на кухонном столе. Не забывай только за телефон платить – отключат…

Я держал ее в объятиях, мою теплую, живую, уже ушедшую, и меня судорогой ломала мука немоты, невозможности ничего объяснить ей, предупредить об опасности, предостеречь – она сейчас ничего не услышит. Она не поверит, что предложение моего друга-олигарха отклонить можно, что это заманчивое поручение отклонить нужно. Она сейчас не помнит, что Хитрый Пес общается с людьми на вздохе интереса – выдохнув, он навсегда забывает о них.

Но пытаться разубедить ее сейчас бесполезно. Как говорит мой старый мудрый друг Гордон Марк Александрович – молодые не воспринимают опыт старших изустно, их учат только собственные синяки и шишки. Не очень свежая идея, но от моего бессилия еще более щемяще-грустная.

Может быть, это называется душеизнурение?

Что-то многовато у меня сегодня свободы стало!

И сказал ей, как только мог мягко:

– Подруга дорогая, спрячь ключи… Мне некуда ездить на машине… А из твоей квартиры мы утром уйдем вместе…

– Подожди, а где ты будешь жить это время?

– Я крупный домовладелец – у меня есть комната мамы, – засмеялся я.

– В коммуналке? – потряслась Лена.

– Зато какой!

Видок у моего нового жилища был вполне горестный. Он руинировался.

Отвратительное зрелище трущобизации и распада. Вполне марксистская эволюция из былого великолепия в мерзость текущего запустения. Нормальный переход дворцов, которым была объявлена война когда-то, в трущобы якобы мирных хижин.

Этот дом в самом центре Москвы на Поварской улице – задолго до того, как ее стали именовать улицей Воровского, а потом снова переименовали в Поварскую – был самым шикарным доходным домом старой столицы. Шесть этажей роскошных квартир под пятиметровыми потолками с расписными и наборными плафонами, мрамор, бронза, камины, узорный паркет, коридоры с пилястрами и колоннами, фацетованные стекла в просторных эркерах и бемские зеркала.

В громадной квартире на втором этаже жили родители моей мамы, то есть мои дед с бабкой. Жили они в гостиной московского городского головы Челнокова. Ну, естественно, не то чтобы московский мэр – должностной предтеча Юрия Михайловича Лужкова – обратился к моим вполне пролетарским бабушке и деду с униженной просьбой маленько пожить у него. Так сказать, погостить в его гостиной чуток, в смысле – несколько лет, а точнее говоря, трем поколениям.

Они были подселенцы, живое воплощение свершившейся народной мечты о том, что революция покончит с богатыми. Насчет бедных не уточнялось, а было сообщено как-то неопределенно – кто был ничем, тот станет всем. Ну, всем, положим, мои дед с бабкой не стали, а роскошную комнату в буржуйской квартире по случаю жилищного уплотнения градоначальника словили. Еще с шестью другими семьями-подселенцами.

Думаю, что и Лужков, несмотря на очевидный демократизм и гостеприимность, в такой милой коммунальной квартирке жить бы не захотел, а уж про буржуаза Челнокова и говорить-то нечего – свалил в эмиграцию как наскипидаренный.

И память о нем там, за бугром, иссякла. Бывшему мэру повезло – он был не хозяин квартиры, а наниматель, иначе говоря, ответственный квартиросъемщик.

Свалил с занимаемой жилплощади и был таков.

А вот предание о настоящем хозяине дома сохранилось – благодаря литературе. Точнее говоря – «Двенадцати стульям». Есть там такой смешной персонаж, Авессалом Владимирович Изнуренков – веселый нищий эстрадный автор, который бесперечь хлопает себя по жирным ляжкам, приговаривая: «Высокий класс!»

Это и был хозяин замечательного дома на Поварской улице, и списали его сатирики с реального человека по фамилии Гучков. Не министра Временного правительства, богача и заводчика, конечно, а нищего пьющего бесшабашного бездельника, острослова и анекдотчика, предводителя богемной голи перекатной, картежника, обжоры и бабника. Проживался игрой на ипподроме и продажей скетчей для куплетистов. И за невозврат своевременно долгов бывал неоднократно бит.

1 августа 1914 года в жизни Гучкова произошло два скорбных события. Россия вступила в мировую войну, из которой, похоже, не хочет вылезти до сих пор. И это событие встревожило и напугало Гучкова до крайности, поскольку представить себя с грыжей, скаткой и винтовкой Мосина в маршевой колонне он не мог, и призыв защитить свою родину вызвал у него испуганно-гневный крик: «За что? Что я такого сделал? Почему? Почему я должен идти защищать свою родину? Лучше жить совершенно живым дезертиром, чем умереть абсолютно павшим героем!» В силу политической малограмотности Гучков еще не знал, что его ощущение полностью совпадает с позицией Владимира Ильича Ульянова (Ленина), и он, таким образом, является интуитивным большевиком и нравственным соучастником предстоящей революции.