Райдо отложил письмо и закрыл глаза.

Прав был старый товарищ. Крепкое здоровье еще как пригодится… и нервы не лишними будут.

Следующие несколько дней ничего не происходило.

Дождь не в счет, яркий, весенний, он начался в полночь и к полудню расплавил остатки снегов, отмыл каменные стены старой башни до блеска, а на заднем дворе оставил зеркала луж.

В лужах отражалось солнце, желтое и яркое, как апельсин.

И это апельсиновое близкое солнце манило, что суматошных серых воробьев, что галок, что старого грача, который взял за обыкновение расхаживать по крыльцу утренним дозором.

Птицы Райдо забавляли.

Люди — тревожили, пусть и походили на этих самых птиц.

Они появились на излете первого месяца весны. Появились без приглашения, стаей беспокойных галок, ряженых в черное, одинаковых, что в своем трауре, что в обычной человеческой суетливости. Они крутят головами, шепчутся, жмутся друг к другу, глядя на Райдо с откровенным страхом, и лишь их предводительница, женщина-ворона в сером платье с черной шалью на плечах, спокойна.

Она выделяется, и тем, что на голову выше сотоварок, и этим своим нехарактерным спокойствием, и нарядом.

Черные манжеты.

И черная шляпка, украшенная крупными черными бусинами. Из украшений на женщине — серьги и крестик, тоже черный, выглядящий опаленным.

Вдовье узкое кольцо на пальце.

Палец этот то и дело касается крестика, точно проверяет, на месте ли он. Наверное, этот символ веры бесконечно важен для женщины, если она боится потерять его. Или не потерять, но остаться без божественного покровительства? Но ворона, как есть ворона, и птичьи круглые глаза поблескивают по-за сеткой вуали, разглядывают Райдо.

И губы сжимаются.

Губы у нее узкие, вялые, такие не оживить помадой.

— Слушаю вас, — молчание затягивалось, и Райдо это было не по душе, как и сам визит.

Женщина-ворона откинула вуаль.

Лицо худое, изможденное даже, с глубоко запавшими глазами, с острыми скулами и вялым подбородком. Серое. И серость эта — вовсе не от телесной истощенности.

Нос вот массивный, и вправду напоминающий клюв. Острый. Лоснится и красный, с крупными порами.

— Мы принесли вам петицию, — женщина-ворона смотрит в глаза, без вызова, но с бесконечной усталостью, которая так хорошо знакома Райдо.

Эта женщина хочет уйти.

Она еще жива, и проживет, быть может, год или два, а то и десять, а может, и того больше. Ее держит исключительно вера и этот чугунный крест, в который она вцепилась.

Дело.

Бумага, сложенная вчетверо, запечатанная сургучом. Лист она протягивает двумя пальцами, точно опасается даже ненароком, случайно, прикоснуться к Райдо.

Он берет.

Он догадывается, что там, за этой печатью. Бумага плотная, гербовая. А сургуч вот дрянной, крошится. И Райдо, пытаясь скрыть раздражение, смахивает крошки со стола.

Читает.

— То есть, — он откладывает бумагу и закрывает глаза, приказывая себе же успокоиться. — Вы хотите, чтобы я отдал вам Ийлэ?

— Передали, — уточняет женщина-ворона. — Не нам, но в руки правосудия. Во имя справедливости.

И свита ее кивает, взрывается сонмом визгливых голосов, каждый из которых Райдо слышит, но не способен понять ни слова. И голоса эти сливаются в клекот.

— Тише, — он поднимает руки, и стая смолкает. — Справедливости, значит?

Женщина-ворона стискивает в кулаке крестик.

— Справедливости.

Слово тяжелое, как камень. После него становится тихо, галки и те забывают дышать, они, подражая серой своей предводительнице, тянутся за крестами в едином порыве, в едином жесте, и это единство смущает Райдо.

Он знает, что не сумеет их переубедить, но он попытается.

И откидывается в кресле, упираясь затылком в холодный подголовник. Смотрит долго, тянет время, подбирая слова, ведь он никогда-то не умел ладить со словами.

— Справедливости… — Райдо трогает языком клык, который начал вытягиваться, выдавая его раздражение. — А что вы считаете справедливым для… нее? Лично вы?

Женщина-ворона не станет уходить от ответа.

И сейчас вновь поджимает губы, и рот ее превращается в тонкую щель, которую Райдо хотел бы зашить. Он даже представил, как перехватывает ее грубыми стежками, навощенной нитью, прочной, такой, чтобы удержала эти губы.

Но нить и иголка — фантазия. И губы раскрываются, чтобы выплюнуть очередное слово:

— Суд.

— И кто станет судить?

— Люди.

— Те, которые подписали петицию?

Пальцы уже не стискивают крестик — ласкают, скользят по черным изгибам чугуна, и в этой ласке видится Райдо нечто невообразимо отвратительное, от чего к горлу подступает тошнота. Узкие губы складываются в подобии улыбки.

— Да.

— Приговор, полагаю, уже вынесен.

В птичьих бесцветных глазах не различить эмоций.

— Возможно.

— Вам это представляется справедливым?

Пальцы замирают над крестом, над фигуркой распятого человека, неимоверно хрупкой, не способной защититься от навязанной ласки.

Женщина молчит.

И ее спутницы тоже. Они почти ненавидят Райдо за вопросы его, за нежелание просто исполнить их просьбу. В конце концов, разве о многом они просят?

— За что вы ее ненавидите? — Райдо убирает бумагу в ящик стола. Он отправил бы ее сразу в камин, но это невежливо по отношению к дамам из комитета.

— За то, что она — альва.

Улыбка у женщины-вороны мертвая.

— До войны вас этот факт, полагаю, не смущал?

— До войны, — тон в тон ответила она, — мои сыновья были живы. И муж.

— Мой… — подает голос сухонькая старушка, прикладывая к сухим глазам платок. Платок белый, и он выделяется на черноте ее наряда слепым пятном.

— И мой… — это слово подхватывают, повторяют на все лады, прилепляя к нему имена тех, кого больше не было в живых. Райдо не мешает.

Слушает.

Если бы он мог, он вернул бы этих людей, но на подобное чудо, кажется, не способен даже человеческий бог. Райдо же не бог, и чуда от него не ждут, а ждут… мести?

Утешения?

Не понимают, что месть не способна утешить.

— Их убила Ийлэ? — ответ известен, и вопрос этот женщины задавали себе не раз, и ответ давным-давно подыскали верный, такой, чтобы устроил их.

— Нет. Их убили альвы. Но вам это ведь не интересно, верно? — женщина-ворона поднялась. — И петицию нашу вы отправите в камин, как только мы выйдем.

Она говорила сухо, равнодушно.

— И альву вы не отдадите. Вы полагаете, что ваше… происхождение, — в ее взгляде впервые мелькнуло что-то, отдаленно похожее на чувство.

Чего?

Ненависти, и думать нечего.

— …делает вас особенным… возвышает над людьми…

— Делает, — согласился Райдо, тоже поднимаясь. Если им так необходимо кого-то ненавидеть, то пусть ненавидят его. От ненависти невозможно избавить, здесь не спасут ни сердечные капли, ни сердечные же беседы, но ее хотя бы можно перенаправить. — И возвышает.

— Свои желания вы ставите выше нужд общества…

— Не ставлю, но полагаю, что вряд ли общество так уж нуждается в смерти одной девчонки…

— Вам она нужнее.

— Верно, — Райдо наклонился, перегнувшись через стол. Он нависал над женщиной-вороной, и мог бы теперь пересчитать все бусины на ее шляпке, или черные перья, которыми шляпка эта была украшена… он мог бы разглядеть каждую морщинку на серой ее коже.

И запах теперь ощущал ясно: мирры и ладана.

Воска пчелиного.

Мяты. Мелиссы. Пустырника.

Горя.

— Мне она нужней, — он смотрел в блеклые глаза, в свое отражение в них, и не видел ни страха, ни разочарования, лишь решимость. Или правильнее будет сказать — одержимость. И тянуло схватить эту женщину за узкие плечи, тряхнуть так, чтобы треснула ледяная игла внутри нее.

Выплеснулась боль.

А с нею, как с гноем, вышла бы и ненависть.

— Вы трясетесь над своей игрушкой, — женщина не отступила ни на шаг. — И не видите ничего вокруг. Вы… вы погубите себя. Ради чего?

— Ийлэ — не игрушка.