И крышку сняла.

— Вы съедите все, — Нат указал пальцем на тарелку, где на бело-желтых островах яиц таяло сливочное масло. Лежали тонкие ломтики бекона, выжаренного до полупрозрачности, украшенные зеленью. И тонкие полупрозрачные куски сыра прорезала благородная плесень…

— Шантажист, — буркнул Райдо, вдыхая аромат нормальной еды.

— Ну… — Нат осклабился. — Вы вполне можете отказаться.

Вот бестолочь…

Ийлэ, наверное, задремала, иначе как объяснить, что она не услышала пса? Он был в трех шагах, опираясь спиной на приоткрытый сундук. Сидел, скрестив ноги и сунув руки в подмышки, отчего не слишком-то чистая рубашка его, не застегнутая, разошлась, обнажая впалый располосованный шрамами живот. Голову пес склонил на бок, и казалось, что он и сам дремлет, убаюканный шепотом дождя. Полумрак чердака странным образом разгладил рубцы на его лице, да и само это лицо больше не выглядело грубым.

Крупный нос с характерно широкой переносицей и вывернутыми ноздрями. Квадратный подбородок. Лоб покатый, бугристый, словно кто-то лепил этот лоб наспех из красной кейранской глины.

Вылепил и оставил.

— Привет, — сказал пес хрипловатым низким голосом. — Не хотел тебя будить… со временем понимаешь, насколько ценная эта штука — нормальный сон… я вот молока принес…

Ийлэ перевела взгляд с пса на кувшин.

— Это тебе… ей я отдельно… козье… там Нат козу нашел… Нату ты не нравишься, но у него есть причины не любить альвов. А у тебя, думаю, есть причины не любить нас, но так уж вышло, что жить нам придется под одной крышей, потому будь к нему снисходительна. Он мальчишка… и вовсе не злой. Бери…

Он подвинул кувшин.

— Я слышал, что альвы любят молоко…

Пес замолчал, наверное, ждал ответа. Не дождался.

Кувшин был рядом.

Высокий. В такой пинты три влезет, а то и четыре… старый… кажется, Ийлэ видела его на кухне, в той своей прошлой жизни… и вправду кажется… что она помнит?

Ничего.

Кувшинов на кухне хватало, и медных кастрюль, и черпаков, шумовок, тарелок, блюд и блюдец, прочих вещей, за которые теперь цеплялась память.

Но главное, что этот конкретный кувшин был рядом, и Ийлэ не только видела темную его поверхность, неровную, покрытую влажной испариной, но и ощущала сладкий аромат молока. Не только его. Хлеб. Свежий. Быть может, горячий, с крепкой хрустящей корочкой, с мякишем, который липнет к пальцам.

Мясо.

Жареное с чесноком, с ароматными травами…

И поневоле Ийлэ принюхивалась, пытаясь разобраться в ароматах…

— Это тоже тебе, — пес вытащил откуда-то из-за сундука глубокую тарелку, прикрытую полотенцем. — Вроде еще не совсем остыло… если остыло, то скажу и погреют… хотя, конечно, гретое не то, но ты так сладко спала… Бери.

Он подтолкнул миску к Ийлэ.

Замер.

Еда была близко. Обманчиво близко. Только руку протяни и… что тогда? Отберет? Пинком опрокинет кувшин, чтобы раскололся, разлетелся на куски? Швырнет миску в стену… или просто ударит по руке?

По лицу?

Нет, по лицу били редко… не хотели портить…

Ийлэ переводила взгляд с миски на пса, со пса на миску, уговаривая себя не поддаваться. Есть еще хлеб… и булка, та, которая с изюмом. Это ведь почти роскошь… и вовсе Ийлэ не настолько голодна…

…душица…

…и подлива кислая, на можжевеловых ягодах, такую кухарка готовила к мясу…

…а мясо свежее, вымоченное в кислом молоке, запеченное на углях…

— Ты выпила мой бульон, и это хорошо, потому что он полезный, хотя и гадость редкостная, но бульона одного мало. Поэтому поешь.

Ийлэ покачала головой: она не так глупа.

А с другой стороны, если она испортит ему игру, пес все равно разозлится, так имеет ли смысл рисковать?

— Ты… не против, если я ее возьму? — пес поднялся, и Ийлэ отпрянула, прижимаясь к трубе. Он подходил медленно, и с каждым шагом его скрипели доски.

Тень пса переползала с одной на другую, и на трубу, словно карабкалась по кирпичам, и на Ийлэ легла, лишая возможности двигаться. Надо было бежать, но Ийлэ только и могла, что смотреть на него.

Ждать.

— Послушай, — пес протянул руку, но не к ней, а к корзине. — Ты… ты меня боишься, а это не правильно. Я в жизни не обидел женщину.

Он поднял корзину легко, и отродье лишь вздохнуло.

Оно проголодалось.

И если пес вновь даст ему молока, то будет хорошо, а если не даст… он оставил кувшин, Ийлэ не будет пить все. Поставит на подоконник, там холодно, потом можно будет поделиться.

Согреть во рту.

И по капле. Отродью легче, когда по капле… молоко, силы… а миску тоже оставил, с полотенцем… и Ийлэ, убедившись, что он ушел, и дверь на чердак за собой запер, на четвереньках подобралась к миске.

Мясо остыло.

А хлеб, пропитавшись подливой, стал только вкусней. Ийлэ отламывала по крохотному кусочку, засовывала их в рот и рассасывала, как когда-то давно леденцы…

…хлеб был лучше леденцов.

Много лучше.

…она так и осталась на чердаке. И пес притащил туда одеяло.

А второй, который помоложе, матрац. Этот второй ненавидел Ийлэ и потому был понятен. От него следовало держаться подальше, и она отползла за трубу, в тень, которая, к сожалению, была не настолько густой, чтобы пес ее не увидел.

Он же, бросив матрац, не спешил уходить.

Прошелся по чердаку, остановился у распахнутого сундука, куклу поднял, повертел в руках и аккуратно усадил за столик.

— Ты мне не нравишься, — сказал он, повернувшись к Ийлэ спиной.

Пес смотрел в узкое чердачное окно, и на подоконник, тоже узкий, темной от влаги, опирался обеими руками. Он покачивался, и Ийлэ не могла отделаться от ощущения, что еще немного и пес упадет.

Пускай бы упал и свернул себе шею, благо, тонкая, длинная.

— Я вообще альвов ненавижу… и хорошо было бы, чтобы ты сдохла.

Наверное.

Ийлэ подумала и согласилась: она ненавидела псов, и если бы этот, конкретный, который знал, что Ийлэ слабее и потому ее не боялся, издох бы, она бы порадовалась.

— Но Райдо думает иначе.

Обернулся.

И от подоконника отлип. Подошел, пнул матрац.

— Это он приказал принести. Я принес. И буду приносить матрацы, белье… что угодно, пока ему от этого легче. Слышишь?

Слышит.

Райдо… он называл имя, но Ийлэ его не запомнила. К чему ей знать чужие имена? Ей бы собственного не забыть.

— Поэтому, чем дольше он проживет, тем лучше для тебя…

Пес ушел.

Ийлэ осталась.

Она перетянула матрац поближе к печной трубе. И простыни погладила, удивляясь тому, что у нее есть простыни… чистые, белые…

Одеяло… подушка огромная, с которой Ийлэ ложилась спать в обнимку. Но засыпала все одно настороженная, готовая очнуться от любого шороха, уже различая голоса дома от шепота дождя.

Убежище она покидала дважды в день, всякий раз осторожно выглядывая из-за двери, убеждаясь, что узкий коридор за ней пуст.

И второй, ведущий, к центральной лестнице.

Лестница ей была не нужна. Ийлэ добиралась до дубовой двери и вновь останавливалась, прислушиваясь к тому, что происходит за этой дверью, трогала ручку. Толкала дверь. И замирала, ожидая окрика…

…она знала, что в это время пес спускался к завтраку, но все равно ждала… чего?

Чего-нибудь.

И чем дальше, тем напряженней становилось ожидание. Если бы не отродье…

…он нарочно оставлял корзину в своей комнате, зная, что Ийлэ придет за ней.

В комнате стало чище. Здесь все еще пахло болезнью и виски, но пыль исчезла и вещи не валялись на полу. Ийлэ замирала на пороге, приказывая себе быть осторожней.

Она кралась — от двери до корзины — три шага.

И назад три.

Переступить порог. Выдохнуть с облегчением — у нее вновь получилось. И сбежать в единственное, почти безопасное место: на чердак.

Дверь прикрыть.

Сесть. Вытащить отродье, нить жизни которого день ото дня становится прочней…

— З-сдравствуй, — сказать шепотом.

Она не ответит.

Хорошо, если дрогнут полупрозрачные веки. Или ручонки, спрятанные меж полотняных складок, шелохнуться. Отродье по-прежнему тихо, безмолвно, но это безмолвие больше не кажется спасительным. Ийлэ порой хочется, чтобы оно, ее проклятье, ожило.