А те выскальзывают.

Ийлэ и обои потрогала.

Холодные.

Подоконник тоже. Рамы в этом крыле еще отец менять собирался, потому что дерево рассохлось и зимой сквозило. До зимы есть еще время, но холодом тянет по пальцам.

Странно.

Она жива. И в доме.

Сидит на полу.

Осматривается…

…доктор приходил. Ему Ийлэ не верит, он предал тогда… и предавал раз за разом… человек… чего еще ждать от человека?

Опиум.

Он и ей совал, тогда, уверяя, что с опиумом будет легче… тоже лгал… никому нельзя верить, а особенно — осеннему солнцу и непривычному, подзабытому уже ощущению покоя.

Ийлэ поднялась.

В ванной стены были теплыми, и значит, работал старый котел… или уже новый? Но главное, из крана шла горячая вода, и сунув ладони под струю, Ийлэ со странным удовлетворением смотрела, как краснеет кожа.

Струя разбивалась о стенки ванны, тоже знакомой — еще один осколок прошлой ее жизни — и наполняла ее… и если Ийлэ в доме, то почему бы и не помыться?

Она не мылась… давно, с тех пор, как вода в ручье сделалась слишком холодна для купания, а на поверхности озерца стал появляться лед. Тонкая пленка, которая таяла от прикосновения, обжигая.

— Сваришься, — раздался сзади недовольный голос.

Пес?

Ийлэ замерла.

Нельзя оборачиваться. Ударит.

Если не обернется, тоже равно ударит, но тогда Ийлэ не увидит замаха, не сумеет подготовиться.

Она все-таки обернулась.

Стоит в дверях, загораживая собой весь проем. Белая рубашка, домашние штаны… и босой… ступни огромные, некрасивые, с темными когтями.

— Я… подумал, что тебе… вот, — он наклонялся медленно, осторожно, и видно было, что движение причиняет ему боль. — Переодеться… правда, не уверен, что подойдет… я прикинул, что если Дайны шмотье, то тебе точно большое будет. Да и она не особо горит желанием делиться…

Пес положил на пол стопку одежды.

— А вот Натово — так, глядишь, и впору… старое, конечно… он вырос уже… я вообще фигею с того, как быстро он растет… вот что значит, нормально жрать стал. Детям вообще важно нормально жрать…

Судя по его размерам, в детстве пес питался вполне прилично.

Ийлэ головой тряхнула: что за чушь он несет?

Главное, не ударил.

И отступил.

И теперь, даже если захочет, то не дотянется.

— Слушай, — он ущипнул себя за мочку уха. — Я тут думал… раз ты со мной говорить не хочешь, то… ребенку без имени нельзя. А если назвать Броннуин?

— Как?

Нет, об имени для отродья Ийлэ не думала. Зачем имя тому, кто рано или поздно издохнет, но… Броннуин?

— Не нравится, — вздохнул пес. — Кстати, меня Райдо кличут… если тебе, конечно, интересно.

Нисколько.

Ийлэ… она задержалась в доме лишь потому… чтобы помыться… она ведь не мылась целую вечность и воняет от нее зверски, и если еще одежду сменить на чистую, пусть старую, но не влажную, не заросшую грязью…

— Послушай, — пес не ушел, но и приблизиться не пытался, он сел на пол, ноги скрестил и босые ступни изогнулись, а Ийлэ увидела, что и на ступнях у него шрамы имеются, но старые, не от разрыв-цветка. Она смотрела на эти шрамы, чтобы не смотреть в глаза.

Псы ненавидят прямые взгляды.

— Послушай, — повторил он, — была война… случалось… всякое… но война закончилась и…

Он замолчал и снова себя за ухо ущипнул.

— Никто тебя не тронет. Здесь безопасно, понимаешь?

Ложь.

Нигде не безопасно.

— Не веришь? Ну… да, у тебя, похоже, нет причин мне верить, просто… не спеши уходить. Уйти всегда успеешь, держать не стану… но вот… в общем, я малышку покормил. Спит она. Ест и спит. А идиоту этому не верь, выживет…

…он не идиот, он умный человек, который вовремя сообразил, как правильно себя вести, оттого и цел остался, и семейство его уцелело, супруга, что часто заглядывала на чай и притворялась маминой подругой, дочери… Мирра, надо полагать, сохранила любовь к муслиновым платьям в мелкий цветочек, и привычку говорить медленно, растягивая слова. А Нира… Ниру Ийлэ и не помнила.

Что с ней стало?

Не важно, главное, что они, и доктор, и все его семейство, остались в той, нормальной жизни, которая Ийлэ недоступна.

Она не завидует, нет. И она понимает, что доктор — не дурак. Сволочь просто.

Предатель.

Пес молчал, смотрел с прищуром, внимательно, но во взгляде его не было того ожидания, которое являлось верным признаком новой боли.

— Ясно… значит, Броннуин тебе не нравится?

Ийлэ пожала плечами: в сущности, какая разница?

— Не нравится… а Хильмдергард?

Ийлэ фыркнула.

— Да, пожалуй… но я еще подумаю, ладно?

Убрался.

И дверь за собой прикрыл. Ийлэ выждала несколько минут и, на цыпочках подобравшись к двери, заглянула в замочную скважину.

Комната была пуста.

Это ничего не значит. И она, задвинув щеколду, подперла дверь стулом.

Мылась быстро, в той же горячей, опаляющей воде, в которой грязь сходила хлопьями, а кожа обретала красный вареный цвет. А потом, выбравшись из ванны, обсыхала, нюхая собственные руки, потемневшие, загрубевшие.

…а мама говорила, что руки — визитная карточка леди…

…хорошо, что мама умерла…

…нет, тогда Ийлэ казалось, что плохо, что невозможно с этой смертью смириться и что не бывает ничего, хуже смерти… она еще умела плакать и плакала. А потом поняла: ошибалась.

Смерть — это порой благословение, особенно, если быстрая.

Одежда оказалась великовата, и пахла неуловимо щелочным мылом, и еще лавандой, которой, надо полагать, переложили ее от моли спасаясь.

…мама сушила лаванду на чердаке, и собирала ломкие стебли, перевязывала их ленточкой… или мешочки шила из тонкого сукна. Аккуратными выходили, изящными даже.

Синие — для лаванды. Красные — для розы, для ромашки — желтые, и белые еще были, в которые прятали гвоздичный корень…

Надо выходить.

Пес говорил, что не тронет, но лгал. Ийлэ не в обиде, она точно знает, что все лгут, а милосердия от врага ждать — глупость. Но и злить его нарочно не следует. И пригладив волосы — гребня не нашлось — Ийлэ осторожно выглянула из ванной комнаты.

Спальня была пуста.

И коридор, и не высовываться бы из комнаты, раз уж Ийлэ подарили несколько минут одиночества, но только тонкая нить жизни отродья натянулась, звенит. Если идти по нити… мимо дверей — новые поставили, а шпалеры, которыми стены укрыты, прежние… и пол… и ковровая дорожка, кажется… ее на чердаке спрятали, вместе с маминым ломберным столиком и креслом-качалкой, с сундуками, куда складывали старые наряды Ийлэ и кукол ее…

…на чердаке ее искать не станут…

…и если тихо…

На цыпочках…

Только сначала отродье забрать. Если пес позволит.

Положив ладонь на дверь из старого темного дуба, Ийлэ решительно толкнула ее.

Пусто.

Нет.

Пахнет… болезнью пахнет. Опиумом. Виски. И последний запах, предупреждающий, заставляет ее пятиться, сжиматься в комок, и сердце колотится.

Уходить.

Немедленно, пока он… он ведь вышел ненадолго, и скоро вернется, и тогда…

Корзина стояла на столе, рядом с вазой, в которой умирали поздние астры. До нее всего-то два шага, она успеет вытащить отродье… и спрятаться на чердаке.

Вдвоем.

Ийлэ укусила себя за руку, и боль помогла сделать первый шаг. Протяжно заскрипел пол… здесь паркет новый, свежий и из дрянной доски, которая не высохла, оттого и ходит.

Выдает.

Ничего.

Никого. Только запах болезни, гноя и крови. Только комната грязная. Пустые бутылки. Много пустых бутылок. Гардины из дешевой ткани, темной в крупные белые розы, которые как-то совсем уж с псом не увязываются. Гардины сомкнуты плотно, но свет пробивается, ложится узкой полоской на пол.

Ковер.

Пыль под кроватью. У кровати. Столик и медный таз с водой. Ночной горшок, перевернутый кверху дном… странно, что пес его вовсе не вышвырнул… полотенце влажной грудой. Грязное.

И рубашка, что скомкана, брошена на кресло, тоже не чиста.