А через два дня узнал. Из "Советского спорта". О том, что она погибла. В автокатастрофе. В тот самый вечер.
И тогда он сразу поехал к ней домой. Он давно уже знал ее адрес. Он вообще знал про нее все. После расследования, проведенного им с этой безумной любовной целью, он бы, наверно, мог работать в частном сыскном агентстве. Только зачем теперь все это?
Он постоял некоторое время на заснеженном берегу Москвы-реки, где стоял уже не раз и не два, глядя на ее дом, обычный высокий панельный дом, облицованный белой плиткой, потом вошел, поднялся на седьмой этаж и позвонил в квартиру. Дверь открыл ее отец.
– Простите, – сказал юноша и потупил глаза.
– Ты к ней? – спросил отец.
– Да, – сказал юноша.
– Проходи.
Отец провел его на кухню, достал из холодильника бутылку водки и налил юноше полный стакан. Потом налил себе.
– Ты давно ее знал? – спросил отец.
– Очень давно. Я любил ее.
– Выпьем, – сказал отец.
И они выпили.
– Как она погибла? – спросил юноша, помолчав.
– Ее повез домой какой-то пьяный матрос. И они врезались в грузовик с солдатами.
– Бред, – поежился юноша. – Почему матрос? Почему с солдатами? У нас что, семнадцатый год?
Отец ответил очень коротко. Он согласился:
– Бред.
Потом были похороны.
В тот день с утра и до поздней ночи падал снег. Падал и падал. Уже позднее юноше казалось, что там, на похоронах, не было никого – только он, она и этот безумный снег, от которого все вокруг становилось белым. Как у Арсения Тарковского: "…белый, белый день…"
А на самом деле народу там было – прорва: ребята из сборной СССР в своих красных олимпийских куртках с капюшонами, заваленные снегом, похожие на ватагу сошедших с ума и ошибшихся адресом санта-клаусов; большая группа солидных угрюмых военных, по запорошенным шинелям которых невозможно было определить не только их звания, но и род войск; наконец, какая-то немыслимая толпа черно-белых молчаливых фигур, протекавшая мимо, колыхавшаяся, таявшая…
И он вдруг понял раз и навсегда,
что нет на свете ничего страшнее,
чем слабость, нерешительность и глупость.
Ведь слабый, нерешительный и глупый,
он стал убийцею. Он знал наверняка,
что это так, но никому ни слова.
Он не хотел, чтобы его разубеждали
из жалости… Прошло тринадцать лет.
Он по-прежнему жив и по-прежнему считает себя убийцей. И, наверное, все так же, по-мальчишечьи беззаветно любит ее. Любит сильнее, чем живых. Ведь мертвые вне конкуренции.
В пачке, лежавшей на столике, не оказалось больше сигарет, и я поднялся, чтобы взять новую. Потом вспомнил, что в бардачке еще оставался "Парламент", и принес его, включив по дороге радио.
В умирающем костре потрескивали поленья, ветер в березах зашумел сильнее, из облаков показался мутный, непроспавшийся глаз зеленоватой луны.
Татьяна сидела, поставив локти на столик и уперев лоб в ладони. Я опять не понимал, что с ней.
– Будет дождь, – начал я с нейтральной темы.
Она даже не шевельнулась.
– Извини, что я рассказал такую грустную историю.
– Да что ты, – сказала она, не поднимая головы. – За что извиняться? Просто я не понимаю, как ты жил с этим тринадцать лет. Кошмар. – Она еще помолчала. – Когда-нибудь я расскажу тебе другую историю про Машку. Только не сейчас, ладно?
– Про какую Машку? – вырвалось у меня.
– Про Машку Чистякову. Ты мне, конечно, не поверишь – тут надо все подробно рассказывать – но я-таки скажу. Скажу. Ты не убийца. Постарайся просто поверить мне. Я потом все тебе объясню. Ладно? И как ты жил с этим тринадцать лет?..
Она по-прежнему говорила, не поднимая головы. И я вдруг понял, и чуть не закричал, захлебываясь от непонятной мешанины всех чувств сразу:
– Да ты… Откуда?.. Неужели?!.. Да ты же…
И она вскинула на меня глаза.
– Да, я очень похожа на Татьяну Лозову. Очень похожа. Правда, на Татьяну Лозову тринадцать лет спустя! Паспорт показать? Или тебя устроит только пропуск в ЦСКА восемьдесят второго года? Дурачок ты мой!.. Ну, ладно, хватит.
Она резко встала и одним изящным движением сбросила с плеч голубую джинсовую жилетку. А потом медленно, томно изгибаясь и покачивая бедрами в такт тихой музыке, сняла футболку.
Я задохнулся от восторга и предвкушения. Она была права. Момент настал. Еще немного, и кто-то из нас сошел бы с ума. Лично я уже поскользнулся на самом краю и начал падать в клокочущую пучину безумия, когда моя восхитительная неполнозубая звезда протянула мне руку скорой сексуальной помощи. Чувствуете, какая лексика? Это у меня уже крыша поехала. Было с чего. Ну, посудите сами: десять дней назад похоронил мать, с утра ушел от жены, сразу вхлопался в жуткую аферу, тут же спас прекрасную незнакомку, влюбился с первого взгляда, а оказалось, что он не первый, а сто двадцать первый, и всколыхнулась в памяти страшная история тринадцатилетней давности, и заныла больная совесть, и это была лишь половина всего, моя половина, потому что у нее тоже было не все в порядке, она тоже кого-то близкого потеряла, я чувствовал это, только не мог и не хотел спрашивать… Вот уж действительно Бертолуччи с Ремарком пополам! Писатель-фантаст и знаменитая фигуристка в чужой бандитской машине черт знает где совершенно случайно за несколько часов до рокового рассвета… О, Боже, как я хотел ее! А она – век воли не видать! – по-моему, так же страстно, если не еще сильнее хотела меня! Уф.
– Обычно, – сказал я, пряча за цинизмом свой неуместный юношеский восторг, – я делаю это своими руками.
– В следующий раз, – улыбнулась Татьяна и, обогнув столик, приблизилась ко мне. – Я тоже люблю это делать своими руками.
Она скинула с меня мою дурацкую штормовку, и было слышно, как "ТТ", лежавший в кармане, тяжело стукнулся о землю. И это был последний из звуков реального мира. Дальше началась сказка. Не переставая танцевать, Татьяна совершенно немыслимым образом расстегивала одновременно мою рубашку и свои джинсы. Все остальное расстегнулось и попадало как-то само собой. И на жесткой траве стало мягко. И в остывающем ночном августовском воздухе стало жарко. И березы шумели, и руки блуждали, и луна стыдливо пряталась в тучи, и дрожали тела, и костер потрескивал, и упругая теплая мякоть была податливой и влажной… Господи! Да мы набросились друг на друга, как дети, как неискушенные юные любовники, как зэки, десять лет не знавшие нормального секса. Это было какое-то безумие! Луна уже исчезла, костер уже погас, а березы наверное сгорели или вообще рванули куда-нибудь в космос белыми свечками, как ракеты, и закачалась не только земля – под нами закачалась вселенная… И тогда вспыхнула молния, и где-то вдали громыхнуло, и мы умерли. Татьяна упала мне на грудь с последним мучительным вздохом, а я распластался, размазался, растекся по траве тонким слоем того, что от меня осталось – зыбким мерцающим слоем неописуемого блаженства. (Наверно, у наркоманов бывают такие глюки.)
Первые редкие и крупные капли начинающейся грозы воскресили нас.
– Быстро все в машину! – скомандовала Татьяна, и сама решила начать почему-то не с одежды, а с еды.
– Ты что, голодная? – спросил я. – Шмотки же вымокнут.
– А я всегда после этого голодная, – призналась она, жуя на ходу кусок копченого бекона. – Ты давай пошевеливайся и налей мне чего-нибудь покрепче, а то простужусь сейчас к едрене-фене!
Мы едва успели побросать все в машину, когда хлынул настоящий тропический ливень. Даже не все: столик и стулья остались под дождем. Буйные потоки обрушивались на крышу и заливали стекла, словно мы въехали под водопад. После довольно долгой и ужасно смешной возни с раскладыванием сидений, перетаскиванием вещей, перелезанием друг через друга и сервировкой импровизированного стола из коньячной коробки – после всего этого в "ниссане" стало дивно как уютно.
Мы открыли вторую бутылку "Хэннеси" и выпили по чуть-чуть.