– Зиг, мы ищем разгадку, почему в сознании пациентов чередуются периоды просветления с периодами расстройства. Я нашел ответ: дело в перистальтическом цикле – в движении, с помощью которого постепенно перемещается содержимое пищевого тракта.

– Не можете ли вы пояснить, господин доктор?

– Я хотел бы, дорогой коллега, чтобы вы вели запись продвижения в пищевом тракте больного с точным указанием времени от начала приема пищи до завершения цикла. Затем следует сопоставить полученный график с периодами просветления и помутнения ума. Полагаю, что вы обнаружите обратную связь: когда действует перистальтика, в голове у пациента смятение; как только у больного будет стул, умственные способности восстановятся и останутся такими до начала следующего движения. Что вы на это скажете?

На язык Зигмунда так и просилось одно–единственное слово: «Чепуха!» Но фон Пфунген был слишком хорошим парнем, чтобы обижать его. Он обещал проследить за пациентами, как тот просил.

Несколькими неделями позже фон Пфунген придумал новую теорию. Она касалась причины бронхиального катара.

– Мытье спины пациента имеет отношение к катару, – объяснял он, когда они обходили палаты. – Сейчас у меня достаточно свидетельств для вывода, что правое легкое реже страдает, потому что левая рука, более слабая и менее проворная, не так сильно трет спину, как правая рука – левую сторону. Разве не интересный подход, не так ли, господин доктор?…

Но человек, с которым Зигмунд встречался чаще всего и не всегда с охотой, был тридцатидвухлетний доктор Натан Вейс, проживший в больнице четырнадцать лет, из них последние четыре года как старший доцент в четвертом отделении. Вейс был известен как господин Городская Больница. Йозеф Брейер, узнав, что Вейс старается превратить Зигмунда в свое новое доверенное лицо, сказал:

– Когда вижу Натана, то вспоминаю анекдот о старике, который спросил сына, кем он хочет быть. Сын ответил: «Купоросом, который все насквозь проедает».

Огромное самомнение Натана было сопоставимо только с его жаждой деятельности, способностью углубляться в предмет и присасываться к нему изо всех сил. Он был в беспрестанном движении, произносил блестящие монологи, знал понемножку обо всем, но, сосредоточившись на нервных болезнях, стал авторитетом в этой области. Однажды, будучи еще студентом, он влюбился, получил от ворот поворот и с тех пор сторонился любви. Ее заменило ему управление четвертым отделением.

Доктор Натан Вейс зачастил к Зигмунду для приятельских бесед, иногда приглашая Зигмунда на кофе или на ужин. Поначалу Зигмунд думал, что он нужен лишь как зачарованный слушатель необычно звучного голоса Вей–са, но затем убедился в ошибочности своего мнения. Он нравился Натану, и тот уважал его суждения.

– Фрейд, когда ты завершишь обучение у Мейнерта, то почему бы не перейти ко мне? К этому времени я стану примариусом. Я сделаю тебя моим старшим «вторым врачом». Ты станешь у меня вторым из числа лучших неврологов в Вене.

– Как близко, по вашему мнению, я смогу подтянуться к вам, Натан?

– Всегда будет разрыв между мною и следующим по значению неврологом. Когда ты закончишь подготовку по нервным болезням, будешь носить на себе ярлык Натана Вейса,

– «И сделал Господь Каину знамение… И пошел Каин от лица Господня, и поселился в земле Нод».

– Я знаю. Первая книга Моисеева. Бытие. Мой отец вколотил Ветхий Завет в мою шкуру строчка за строчкой.

Он подошел к двери, повернулся и задумчиво сказал:

– Зиг, у тебя есть сестры. Могу ли я с ними встретиться? Я хотел бы жениться на сестре врача. Как только стану примариусом, намерен создать собственный дом. Мне пора жениться, сейчас… время не ждет.

10

Все исследовательские лаборатории были одинаковыми по размеру: три на три с половиной метра. Профессор Мейнерт занимал одну, выделив место для своих ассистентов, когда им требовалось продемонстрировать достигнутые результаты. Фон Пфунген работал в одной из лабораторий вместе с русским Даркшевичем, который строил планы привезти в Москву современную невропатологию; Зигмунд размещался в соседней лаборатории с доктором Александром Голлендером; а в последней комнате находился первый американец, с которым доводилось работать Зигмунду, – двадцатичетырехлетний Бернард Закс, получивший звание бакалавра в Гарвардском университете и год назад степень доктора медицины в Страсбургском университете, а теперь работавший над своей диссертацией по анатомии мозга под руководством Мейнерта. Зигмунд получал удовольствие, беседуя с этим умным и общительным человеком по–английски. Доктора Закса ожидал пост консультанта по умственным расстройствам в Нью–Йоркской поликлинике. Единственный спор, который был у Зигмунда с Заксом, касался использования слова «разум». Закс упорно говорил «болезни разума». Зигмунд сказал ему:

– Барни, образец, что ты рассматриваешь под микроскопом, – это не срез человеческого разума. Это срез мозга.

– Каким образом ты можешь отделить разум от мозга? – настаивал Закс.

– Мозг – это сосуд, физическая структура, созданная, чтобы содержать. Разум – это содержание: слова, идеи, образы, верования…

– Неразличимо, мой дорогой друг.

Зигмунд вошел в свою лабораторию через угловую дверь. Вдоль всей стены тянулась рабочая стойка, за исключением участка около двери, где стояли рукомойник и большой бак для отходов: остатков мозгового вещества, испорченных срезов. На высоких полках находились присланные из анатомического театра стеклянные банки с образцами мозга в растворе формальдегида и в муслиновых мешочках, подвешенных на шпагате, дабы они не сели на дно и не расплющились под собственным весом.

Зигмунд снял пиджак, повесил его на вешалку на двери, извлек один образец мозга из банки и вытащил его из муслинового мешочка. Он подержал мозг в ладонях: это было нечто мягкое, волнующее, вызывающее смешанные чувства. Всегда, когда он имел дело с мозгом взрослых, он думал о том, что всего несколько часов или же несколько дней назад здесь пульсировала жизнь.

Мозг расплывался в его руках. У Зигмунда было ощущение, что он держит желе: бледное, серо–белое по цвету. Он смыл с рук следы крови, поставил противень с мозгом около водопроводного крана, взял длинный не очень острый кухонный нож и разрезал образец, как колбасу, на кусочки толщиной в полсантиметра–сантиметр. Для этого потребовалось некоторое усилие. В комнате стоял запах формалина, спирта и препарированных мозгов, особый запах смерти – затхлый, едкий и неприятный.

Он перенес срезы мозга на свой рабочий стол, где пришлось вначале сдвинуть в сторону прежние образцы, помещенные в поставленные один на другой узкие перегороженные на секции ящички, между которыми виднелись написанные от руки заметки. Он пользовался своим микротоком для изготовления нужных ему тонких срезов. На противоположной стороне стола выстроились в ряд бутылки с нужными ему растворами, а перед ними – бутылки с красителями, расположенные в том порядке, в каком он должен был погружать в них срезы. Он брал куски мозга пинцетом и маленькими ножницами отрезал наиболее подходящий и типичный в патологическом смысле образец. Посыльный из анатомички принес пакет с мозгом мертворожденного в ночь накануне ребенка. Мозг не был еще помещен в формальдегид. Держа его в руках, Зигмунд чувствовал, что он тоже мягкий, скользкий, но из него сочится много жидкости. Эмоционально ему было нелегко. Сделав срез и поместив его под микроскоп, он понял, почему ребенок умер: у него был врожденный порок – гидрокефалия, водянка головы.

«Если мы сможем выяснить, почему водяные желудочки содержат слишком много жидкости, что перекрывает сосуды и почему нет оттока, – сказал он про себя, – то тогда мы окажемся на пути к предотвращению такого порока».

Его ближайшая задача состояла в том, чтобы отыскать такой способ окраски срезов, который позволил бы увидеть участки нервных тканей, окончание нервов и нервные клетки, практически неразличимые в окружающей их серой материи. Это была сложная задача для гистолога. Все его попытки заканчивались порчей срезов. Проработав в лаборатории до полуночи, он обнаружил, к собственному удивлению, как быстро летит время. Каждое новое сочетание химикалий либо делало срез непригодным для микроскопа, либо он становился слишком хрупким, либо сморщивался.