Он осознал, что оказался в невыносимом положении; его могли спасти лишь тысяча пятьсот гульденов, подаренные ему четой Панет. Они оставались нетронутыми; он использовал лишь проценты для оказания помощи родителям и для поездки к Марте в прошлом году. Конец недели он провел с Софией и Иосифом Панет, снявшими виллу в тенистом березовом лесу в горах Земмеринга. София и Иосиф согласились с тем, что лучшим приложением денег была бы оплата всего связанного с учебой под руководством профессора Шарко.

Зигмунд соскочил с постели, вытащил из внутреннего кармана пиджака бумажник и разложил деньги на столе. Как бы он их ни пересчитывал, сумма составляла всего тысячу франков – остаток от «фонда», предоставленного четой Панет. Он открыл блокнот и занялся подсчетами. Двести долларов позволят оставаться три месяца за границей – половину необходимого времени. Чтобы извлечь максимальную пользу из поездки, потребовалось бы еще триста гульденов. Но как их заработать? Дорог каждый час учебы у Шарко.

Он вновь забрался в постель, огорченный и несчастный. Через закрытые жалюзи в комнату не долетал шум Парижа. Спустя некоторое время его охватил беспокойный сон.

Проснувшись утром, Зигмунд чувствовал себя лучше, но был недоволен собой за то, что поддался отчаянию, однако и в последующие дни его раздражали Париж и французы. Он прошел через сад Тюильри в Лувр и начал осмотр с залов греческой и римской скульптуры. Увидев женщин, стоявших перед скульптурами обнаженных мужчин, чьи интимные части тела вызывающе выделялись, он испытал шок: «Разве у них нет чувства стыда?»

Выйдя из музея, он повернул на площадь Согласия, где высился Луксорский обелиск, полюбовался искусно вырезанными на камне фигурами птиц и людей, иероглифами; его внимание привлекли говорливые французы, которые спорили и жестикулировали, забыв обо всем на свете. Проворчал про себя: «Обелиск на три тысячи лет старше этой вульгарной толпы вокруг него».

В Париже проходили дополнительные выборы в Национальное собрание, республиканцы пытались потеснить монархистов. Зигмунд покупал ежедневно две газеты, прочитывая их за кофе, довольный тем, что может следить за событиями, но выкрики и зазывания продавцов газет, распродававших четыре–пять выпусков в день, казались ему не только неприятными, но и неприличными.

На следующий день вечером вместе с Джоном Филиппом, молодым художником, двоюродным братом Марты, он посетил театр, чтобы посмотреть великого Коке–лена в пьесе Мольера. Он заплатил один франк пятьдесят сантимов за место в четвертой ложе сбоку, из которой была видна только часть зала, но не вся сцена и которую он назвал «противной конурой». Его поразило то, что вечерние платья женщин выглядели обыденно и что в отличие от венских театров здесь не было оркестра. Ему показались также странными глухие удары за занавесом, возвещавшие начало спектакля. «Почему они не могут просто приглушить свет?» – спрашивал он себя.

Когда он смотрел «Тартюфа», затем «Брак поневоле» и «Смешных жеманниц» – а эти пьесы он читал и на французском, и на немецком, – то, наклонившись до опасного предела вперед, он обнаружил, что может не только наблюдать за игрой Кокелена, но и понимать фразы и предложения. Его раздражали актрисы, реплики которых он не понимал. Из–за напряжения разболелась голова, и он подумал: «Наверное, не следует часто ходить в театр».

Его беспокоили высокие цены на все. Рестораны были дорогими. Когда он зашел в аптеку за тальком, полосканием и мазью, с него потребовали ошеломляющую плату: три франка пятьдесят сантимов.

Он чувствовал какое–то странное замешательство, глядя на современных французов: трудно было поверить, что этот народ прошел через кровавые революции. Стоя на площади Республики перед монументом, изображавшим в барельефах столетнюю историю гражданских конфликтов и революций, он пришел к выводу: «Французы подвержены психологическим эпидемиям, историческим массовым конвульсиям. А Париж – это огромный разодетый сфинкс, который пожирает любого пришельца, неспособного решить его загадки».

В полдень, последний перед визитом к профессору Шарко, он, направляясь к своей гостинице вдоль бульвара Монпарнас, вдруг увидел в витрине магазина свое отражение в полный рост, К удивлению прохожего, он воскликнул вслух:

– У меня сердце немецкого провинциала, а сейчас оно не со мной!

Впервые с момента приезда на Северный вокзал он внимательно и непредвзято осмотрел сам себя: этот тяжелый, почти траурный австрийский костюм, хомбургскую шляпу, венскую бородку, черный шелковый галстук, по–холостяцки затянутый под тугим белым воротником, суровое, серьезное, отрешенное выражение глаз, сжатые губы – и признался: «Я виноват во всем. Я здесь чужак не только по одежде, бороде и акценту, но и по немецким ценностям и суждениям. Когда я признавался себе, что мое сердце не здесь, это было проявлением моего нежелания приезжать сюда. Я осуждал мое одиночество, мою отчужденность от города и его жителей, а разве можно неуверенному в своем будущем принадлежать Парижу, побродив всего четыре дня по его улицам, не побеседовав ни с одной живой душой?»

Он отвернулся от витрины, смущенно улыбнувшись: «Прости меня, Париж, я, именно я, был варваром».

2

Больница Сальпетриер расположена на юго–востоке Парижа, около Аустерлицкого вокзала, на почтительном расстоянии от отеля. Изучив план Парижа, Зигмунд установил, что прямой дороги нет, и решил в дальнейшем выбирать наиболее интересные маршруты. Он дошел до угла Люксембургского сада, затем прошагал вдоль широкой улицы Ломон и оказался на переполненном пешеходами бульваре Сен–Марсель, который вел прямо к главному входу в больницу.

Переступив порог больницы Сальпетриер, он почувствовал себя как дома, ведь у больницы было что–то общее с Институтом физиологии профессора Брюкке. Здание больницы первоначально было пороховым складом города. Позднее королевским указом оно было превращено в приют для женщин и детей – изгоев города. В то время Сальпетриер был прибежищем парижских проституток; еще позднее в его стены согнали попрошаек города. Наконец, названный «приютом», он открыл свои двери беднякам и нуждающимся. Одна часть стала домом для престарелых; затем были выстроены здания для калек и неизлечимых, для детей, страдающих непонятными болезнями, для сумасшедших женщин. В лазаретах находились вместе идиоты, паралитики, страдающие раковыми заболеваниями; они спали вповалку, по три–четыре человека в одной постели. В восемнадцатом веке была учреждена родильная палата для незамужних матерей, кормивших грудью многочисленных подкидышей, которых подбирала парижская управа бедняков.

В шестнадцатом и семнадцатом столетиях в Сальпет–риере лекарств не применяли или же применяли крайне мало; больница обеспечивала страдающим приют, питание и крышу над головой. В восемнадцатом веке дважды в неделю врач и хирург из медицинской службы Общего госпиталя посещали Сальпетриер для совещаний с двумя местными, постоянно работающими хирургами. После назначения в 1862 году доктора Жана–Мартена Шарко начальником медицинской службы Сальпетриер стал полноценной действующей больницей.

Когда Зигмунд вступил на широкий, вымощенный булыжником проход, обсаженный с обеих сторон деревьями, и дошел до его середины с тремя арками и башенными окнами, восьмиугольным куполом и белым настилом, он оказался в окружении четырехугольных зданий, ухоженных дворов, где торопливо проходили по своим делам сестры и врачи.

Сальпетриер, подобно Венской городской больнице, был миром в себе. Он занимал семьдесят четыре акра площади; за высокой кирпичной стеной располагались сорок пять отдельных зданий. В больнице постоянно находились шесть тысяч пациентов; сколько коек было свободно, не знала даже старейшая из сестер. Здания были разделены лужайками, затененными старыми деревьями и расчерченными гравийными дорожками. Некоторые здания имели крыши с нависающими карнизами наподобие швейцарских вилл. В отличие от Венской городской больницы в Сальпетриере была сеть улиц, дорог и дорожек, поэтому было несложно переходить из двора в двор, чтобы попасть из одного отделения в другое.