Добравшись до кабинета Шарко, Зигмунд узнал у сестры, что персонал больницы собирается на еженедельную консультацию и он должен пойти туда. Он быстро нашел помещение приемного покоя, куда приходили для первого осмотра желающие быть принятыми в больницу. Он протиснулся в небольшую комнату, где полукругом перед смотровым столом расположилось около дюжины врачей. За столом сидел шеф клиники Шарко доктор Пьер Мари, моложавый, тщательно выбритый. Зигмунд показал свою визитную карточку. Мари вежливо сказал:

– Не хотите ли присоединиться к нашей группе, доктор Фрейд? Через несколько минут профессор Шарко проведет здесь консультацию.

Зигмунд занял последний свободный стул и ответил на приветственный кивок соседа–врача. Утро преподнесло множество сюрпризов. Когда часы пробили десять, вошел профессор Жан–Мартен Шарко, высокий, ладно сложенный, с широкими прямыми плечами, в двубортном сюртуке и цилиндре. Он был гладко выбрит, его темные волосы, тронутые сединой на висках, были зачесаны назад от самого широкого, мощного лба, какой когда–либо доводилось видеть Зигмунду. Голова казалась скульптурной: большие нависающие брови, выступающий вперед крупный нос, который не нарушал пропорций только потому, что был частью широкого лица, прижатые к голове и сдвинутые назад уши, пухлые губы, квадратный подбородок, темные глаза. Зигмунд чувствовал необыкновенную силу его лица, и вместе с тем в нем не было и тени превосходства и надменности.

«Скорее, – думал он, – это лицо мирского священника, от которого ожидают гибкого разума и понимания жизни».

Ассистенты и приглашенные врачи поднялись, когда вошел Шарко. Он улыбнулся и жестом руки предложил всем сесть.

Для Зигмунда Фрейда начался самый впечатляющий медицинский опыт в его молодой жизни. После того как пациенты обнажили больные части тела, Шарко приступил к объяснению поставленного диагноза, словно он был один в своем кабинете. Это была своего рода импровизация, на которую не решился бы никто из венских профессоров. Пациенты, обследованные докторами Мари и Бабински в надежде найти интересные и сложные случаи, не страдали очевидными, ясно выраженными недугами.

Шарко придирчиво опрашивал больных, пытаясь докопаться до стадии заболевания, распределить симптомы по неврологическим категориям, уточнить диагноз и высказать соображения о лечении. Зигмунд, считавший себя достаточно хорошо подготовленным в неврологии, испытывал трепет, слушая рассуждения Шарко, приводившего в ходе анализа схожие случаи и высказывавшего оригинальные суждения о причинах и характере рассматриваемых болезней. Когда Шарко чувствовал, что допустил ошибку, он быстро ее признавал и предлагал новую версию.

Первой пациенткой была женщина среднего возраста, страдавшая экзофтальмической зобастостью – заболеванием, которое Шарко первый обнаружил во Франции. Он назвал симптомы: учащенный пульс, пучеглазие, сердцебиение, мускульная дрожь и значительно увеличенный зоб на шее женщины. Затем наступила очередь молодого рабочего, страдавшего рассеянным склерозом с сопутствующим спастическим параличом обеих конечностей, дрожью, нарушением речи. Шарко обрисовал резкое различие между этой болезнью и болезнью Паркинсона. Чтобы более четко была видна разница, он вызвал пожилую женщину с острым параличом и обратил внимание на деформацию рук, затрудненные, медленные движения тела и застывшее выражение лица.

Затем доктор Мари представил молодую девушку, страдающую афазией, когда утрачивается способность говорить, когда слова уступают место нечленораздельным звукам. Далее пошли случаи мутизма – упорного молчания, сердечных расстройств и недержания мочи.

В заключение доктор Мари показал женщину пятидесяти лет с прогрессирующей мускульной атрофией, чахнувшую на глазах. Зигмунд узнал симптомы, вспомнив пациента, за которым он ухаживал в отделении Шольца. После того как Шарко закончил анализ, о котором он и Мари недавно опубликовали итоговый трактат, он повернулся к врачам, сидевшим полукругом.

– Это наиболее тяжелый вид заболевания: наследственное и семейное. Надежды на излечение нет и никогда с момента рождения не было.

Он отвернулся на мгновение, затем встретился своими мягкими темными глазами с глазами своих учеников и произнес низким голосом:

– Что же мы сделали, о Зевс, чтобы заслужить сию судьбу? Наши отцы провинились, но мы, что свершили мы?

Зигмунда поразило то, что, когда больные сменяли один другого, ассистенты и приглашенные врачи, согласно традиции, могли останавливать объяснявшего, задавать вопросы или даже выражать взгляды, расходящиеся с мнением Шарко. Подобное было неслыханным там, где господствовал немецкий язык, где профессор был непререкаемым богом и считалось непозволительным спрашивать его даже по незначительным частностям поставленного им диагноза. К обсуждению подключился молодой врач из Берлина:

– Но, господин Шарко, то, что вы сказали, противоречит теории Юнга–Гельмгольца.

Шарко вежливо ответил:

– Теория – это, конечно, хорошо, но она не исключает того, что такие явления существуют.

Несколько позднее, когда ассистент сделал вроде бы разумное замечание, расходившееся с суждением Шарко, профессор ответил:

– Да, но это скорее остроумно, чем правильно.

Он обратил внимание на неясные моменты в рассматриваемом случае, с иронией, но без язвительности посоветовал ассистенту глубже вникать в проблему. Врач из Бельгии спросил:

– Господин Шарко, если мы не в состоянии распознать симптомы болезни, то как можно установить, какой ущерб нанесен нервной структуре?

Шарко вышел из–за стола, приблизился к сидящим так, что Зигмунд мог бы коснуться его рукой. Шарко рассуждал:

– Человек испытывает огромнейшее удовольствие, когда замечает что–то новое, то есть видит новое. Мы должны быть наблюдательными. Мы должны вглядываться, вглядываться и вглядываться, пока в конце концов не установим истину. Я не стыжусь, уважаемые коллеги, признаться, что сегодня я могу видеть то, что проглядел за сорок лет работы в больничных палатах. Почему врачи должны видеть только то, чему их обучили? Действовать так – значит заморозить медицинскую науку. Мы должны смотреть, уметь видеть, должны думать и уметь размышлять. Нужно позволить нашему разуму двигаться в любом направлении, куда его ведут симптомы болезни.

В конце совещания доктор Мари вручил профессору Шарко карточку Зигмунда. Шарко повертел ее в руках, затем спросил:

– А где господин Фрейд?

Зигмунд шагнул вперед и передал Шарко рекомендательное письмо от доктора Бенедикта, венского невролога, ранее работавшего у Шарко. Шарко удовлетворенно улыбнулся, увидев имя Бенедикта; отойдя в сторону, он прочитал письмо, а затем повернулся к Зигмунду и сказал по–дружески:

– Рад вас видеть! Пойдемте в мой кабинет!

Зигмунд был поражен тем, насколько лишены формальностей отношения между французскими врачами; порадовало его и то, что он легко понимает их язык.

Шарко провел Зигмунда в среднего размера комнату с темными стенами и такого же цвета мебелью, с единственным окном. На стенах висели репродукции Рафаэля и Рубенса, а также портрет выдающегося английского невролога доктора Джона Хьюлинга Джексона с его дарственной надписью. Мебели было мало – гардероб для пальто Шарко, небольшой стол и кресло, несколько стульев для врачей, приходивших на совещания. Зигмунд знал, что в этой скромной комнате Шарко сделал немало открытий, которые превратили неврологию в систематизированную медицинскую науку.

Шарко показал ему лабораторию по соседству с его кабинетом. Площадь лаборатории была так мала, что едва хватало места для пары столов и минимального оборудования. Там же проводились офтальмологические эксперименты и с помощью ширм можно было превратить ее угол в затемненную комнату. Шарко бормотал:

– Да–да, я знаю, что помещение кажется тесным и заставленным. Но мне оно всегда было удобным, потому что, когда тридцать лет назад я начал свои первые лабораторные опыты, в моем распоряжении была лишь часть узкого прохода. Поднимемся на следующий этаж, я покажу вам наши палаты.