Ему почудилось, что перед ним – сверкающий экран и на нем он видит себя перед зеркалом гардероба в своей спальне в красивом новом темно–сером костюме, в белой сорочке с черной бабочкой, которую он надевал на приемы у Шарко и на свадебную церемонию; в тридцать лет он стал солиднее, его усы и борода аккуратно подстрижены и тронуты легкой сединой, которая еще не появилась в его темной густой шевелюре, расчесанной на две стороны. Зрелость шла ему. Он знал, что никогда не выглядел так хорошо, как сейчас. Профессор Брюкке был прав, когда четыре года назад вынудил его уйти. Если бы он остался в качестве ученого в Институте физиологии, то его познания в области медицины были бы явно недостаточными, и он стал бы лабораторным кротом. Ныне же он соединил лучшее из двух миров: половина жизни отводилась частной практике, и это обеспечивает ему независимость; другая половина – преподаванию, исследованиям, открытиям, публикациям.
Он признавался себе в том, что зачастую был нетерпелив, торопился сделать открытие, добиться положения и славы. Теперь торопливость исчезла. Он был вновь в приятной ему среде: в лекционной аудитории с группой единомышленников, одержимых желанием вместе думать, рассуждать, двигать вперед замечательную медицинскую науку. Он отдавал себе отчет в том, что вновь начинает путь наверх с низшей ступени лестницы, но был доволен тем, что впереди еще многие годы и он сможет дослужиться до ординариуса, полного профессора университета, и возглавить одно из девяти отделений Городской больницы. Он хотел стать профессором, подобно Эрнсту Брюкке, Теодору Мейнерту, Герману Нотнагелю; примкнуть к людям, которые задолго до его появления на свет превратили венскую клиническую школу университета в образец для всего мира, к таким, как Шкода, Галль, Гильденбранд, Прохазка, Гебра, Рокитанский, Земмельвейс, Капоши, создавшим современную медицинскую науку.
Вернувшись к реальности, он заметил, что слушатели все еще стоят, ожидая приглашения сесть. С улыбкой в глазах он сделал жест левой рукой. Слушатели уселись. Зигмунд разложил свои записи на трибуне, бросил взгляд на разработанную им схему лекции и начал говорить спокойным, размеренным голосом. И сразу же он и студенты углубились в сложную и бесконечно удивительную анатомию позвоночника, спинного мозга.
Он видел Лизу Пуфендорф ежедневно, когда заходил к ней по пути в Институт Кассовица или когда шел осматривать пациента в частной больнице. Она принимала его в гостиной, комкая носовой платок в потных руках. Если он был занят и заходил позже, чем намечалось, то заставал ее в слезах в постели. Он давал ей успокоительные средства, но в малых дозах, надеясь, что их заменят его утешительные речи. Ее записки настигали его повсюду: у нее, фрау Пуфендорф, нервный кризис, не мог ли он немедленно прийти? Он приходил так часто, как было возможно. Был доволен, узнав, что она умело управляет своим домом; просил ее завести подружку для встреч за чашечкой кофе и для послеполуденной беседы. В конце месяца, насчитав более пятидесяти визитов к ней, он увидел, что ему придется предъявить значительный счет за свои услуги. Господин Пуфендорф поблагодарил его и немедленно оплатил счет.
Навещая фрау Пуфендорф и в дождь и в снег, он обнаружил, что предсказания доктора Хробака не сбылись: члены ее семьи не критиковали его за то, что он не вылечил больную. Они примирились с тем, что Лиза очень нервная женщина, такой она и останется. Раз или два ему показалось, что он уловил в глазах дядюшки или кузена намек, что семье известен недостаток господина Пуфен–дорфа. Что же касается второй части откровений доктора Хробака – о том, что требовалось фрау Лизе, чтобы излечиться, – то он сразу же, хотя и с неохотой, признал их правоту. По рассказам членов семьи, она была здоровой и веселой до замужества и в последующие год–два. Но вскоре наступила нервозность. Расстройства у фрау Пуфендорф имели своей причиной явно не прошлое, а неумолимое настоящее. Если бы, подобно многим легкомысленным венским женам, она могла флиртовать с неизвестными мужчинами в кафе и завести тайные любовные связи, то все пришло бы в норму. Но такое поведение не отвечало ее характеру. Пока не излечится ее муж, не наступит облегчения и для фрау Лизы Пуфендорф. Зигмунд раздумывал, не применить ли гипноз к выбитой из колеи женщине, но все же решил воздержаться от риска.
Затем совесть взяла верх, и он понял, что проигрывает дело. Пуфендорфы могли позволить себе оплачивать его счета; деньги были весьма нужны семье Фрейд. Однако после сотого визита он все же вынужден был спросить самого себя, что он, как врач, делает для фрау Лизы. Врачу не полагалось проявлять эмоциональную реакцию в отношении своих пациентов, но эта пациентка всякий раз вводила его в состояние отчаяния, гнева и даже тоски, когда ему приходилось вновь и вновь выписывать все те же успокоительные средства. Он пошел на встречу к профессору Хробаку в его душном кабинете на медицинском факультете.
– Господин доктор, думаю, что мне следует отказаться от больной.
Хробак наклонился вперед в своем кожаном кресле и ответил необычным для него сухим тоном:
– Первая задача врача – спасти жизнь. Фрау Лиза не может существовать без лечащего врача. Если ей не лучше, чем когда я пригласил вас, то и не хуже. Вы держите ее истерию под контролем. Это так же важно, как держать под контролем инфекцию.
Зигмунд неловко повернулся, пытаясь ослабить свой воротник в душном кабинете Хробака.
– Но неприятно сознавать, что все мои услуги сводятся к дозе словесного бромида.
– Мой молодой друг, – сказал Хробак, – вы много раз говорили мне, что невроз и истерия могут иметь столь же фатальный исход, как заражение крови.
Он подошел к Зигмунду.
– Если вы откажетесь от нее, она найдет другого врача, затем еще одного; если бедное создание окажется без врачей, она закончит свою жизнь в смирительной рубашке, к какой вы прибегали в клинике Мейнерта, чтобы спеленать буйных.
В конце марта он пришел поздно из Института Кассовица, уставший, промокший от дождя и не в духе. Марта вернулась домой за минуту до его прихода; она сообщила новость, которая быстро сняла его чувство подавленности.
– Зиги, ты ни за что не догадаешься, где я была. Я навестила свою давнюю подругу Берту Паппенгейм. Мы встретились в булочной, и она пригласила меня к себе на кофе.
Зигмунд глубоко вздохнул. Йозеф Брейер держал его в курсе, как излечивалась методом убеждения эта девушка. С того момента, как Йозеф отказался заниматься ею после возгласа: «Выходит ребенок доктора Брейера!», у нее было два приступа. Она находилась в санатории в Гросс–Энцерсдорфе, но сбежала оттуда, когда тамошний молодой врач влюбился в нее. Брейер опасался за ее жизнь. Но все это было пять лет назад.
После того как Марта помогла ему снять промокшее пальто, поменять носки и надеть шлепанцы, она продолжила:
– Днем Берта чувствует себя хорошо, она бывает в обществе, посещает старых друзей, слушает концерты. Она много читает и изучает, как сказала мне, по немецкой периодике новое движение в защиту женских прав. Берта с матерью возвращается во Франкфурт, где она намерена работать в этой организации. Она утверждает, что никогда не выйдет замуж, что хочет сделать карьеру и служить. Она чувствует, что только это и спасет ее.
– От чего, Марти?
– От мрака. Сегодня она выглядела прекрасно, никаких признаков болезни, но по ночам она ощущает помутнение в голове. Во Франкфурте она намерена работать день и ночь и возвращаться домой, сваливаясь с ног от усталости. Она обещала рассказать мне о женской эмансипации.
– Мне ты нравишься такой, какая есть. Не очень–то прислушивайся.
– Не стану… в настоящий момент. – Она села на стул около него и прислонилась спиной к его груди, продолжая мягко и не глядя на него: – Я нанесла сегодня визит твоему другу доктору Лотту на нашей же улице.
– Доктору Лотту? Он ведь гине…
– Да, дорогой, я знаю. – Она повернулась и прижалась своей щекой к его. – Примерно в октябре ты станешь отцом… так заверил меня доктор Лотт. Я догадывалась, но хотела быть уверенной, прежде чем сказать тебе.