19

Севилья
7 июня 2006 года, среда, 04.05

Мануэла лежала в постели одна, пытаясь не обращать внимания на слабое щелканье клавиш ноутбука под пальцами Анхела в соседней комнате. Она моргала в темноте, стараясь не допустить себя до полного осознания ужасной вещи: продажи ее виллы в Пуэрто-де-Санта-Мария, на побережье, час езды на юг от Севильи. Виллу оставил ей отец, и каждая комната в ней была наполнена ностальгией по ее подростковых годам. То, что Франсиско Фалькон не очень любил этот дом и ненавидел всех соседей, так называемое высшее общество Севильи, начисто изгладилось из памяти Мануэлы. Она представляла себе, как дух ее отца корчится в агонии, узнав о предполагаемой сделке. Но другого способа поправить свое финансовое положение она не видела. Из банков перед закрытием уже позвонили ей, осведомившись, где те средства, поступления которых она, по ее словам, ожидала. И ей в голову пришло единственное решение — в четыре утра, в этот час смерти, час расплаты. Агент сказал ей очевидное: севильский рынок недвижимости замер в ожидании. У нее было четыре потенциальных покупателя виллы, и все они то и дело напоминали ей о своей готовности совершить сделку. Но сможет ли она с ней расстаться?

Анхел названивал ей весь день, пытаясь сдержать возбуждение, так и звеневшее в его голосе. Он очень много говорил о возможных последствиях отставки Риверо и о новой великой надежде «Фуэрса Андалусия» — Хесусе Аларконе: Анхел весь день рулил им, после того как взял у него интервью для биографической статьи в «АВС». Анхел великолепно умел манипулировать прессой. Он держал Хесуса подальше от камер, пока тот посещал больницу, и убедил его провести уединенные беседы с жертвами взрыва и их родными. Главной победой Анхела стало то, что он сумел провести его к Фернандо Аланису в палату интенсивной терапии. Хесус и Фернандо поговорили. Без камер. Без репортеров. И это сработало. Лучше и быть не могло. Позже, когда мэр и съемочная группа пробились в палату к Фернандо, тот упомянул Хесуса Аларкона перед камерой — как единственного политика, который не пытался сколотить себе политический капитал на несчастьях жертв трагедии. Это было чистое везение, но оно как нельзя лучше сыграло на руку кампании, которую проводил Анхел. Мэру с трудом удалось подавить нервную усмешку, которая так и норовила выступить на его лице.

Консуэло не могла удержаться. Да и зачем? Ей не спалось. Лучший способ вспомнить, что такое беззаботный сон, — понаблюдать за специалистами по этому занятию, лежащими в своих кроватях: невинно-спокойные лица, веки чуть подрагивают, тихое дыхание, крепкий сон без сновидений. Рикардо, ее первенцу, было теперь четырнадцать, переходный возраст, когда лицо причудливо вытягивается в разных направлениях, пытаясь обрести взрослую форму. Это был не самый мирный возраст: в его теле бродило слишком много гормонов, в его сознании сексуальное влечение соперничало с мыслями о футболе. Матиасу было двенадцать, и он, похоже, рос быстрее старшего брата; ему легче было идти по чьим-то стопам, нежели протаптывать собственную тропинку, как сделал Рикардо, у которого тоже не было отца, чтобы его направить.

Но Консуэло понимала, к чему все это идет. Рикардо и Матиас заботились о себе сами. Больше всего ее тянул к себе Дарио, младший: ему было восемь. Она обожала его лицо, его светлые волосы, янтарные глаза, идеальной формы маленький рот. Именно посреди его комнаты она села на пол, в полуметре от его кровати, и стала смотреть на его безмятежные черты, легко погружая себя в то нелегкое состояние, которого она так жаждала. Все началось с ее рта, с губ, которыми она всегда целовала его детскую головку. Она проглотила это ощущение, и оно стало спускаться вниз, пока она не ощутила боль в груди. Потом это чувство вошло к ней в желудок, улеглось вокруг диафрагмы: мучение, пронизывающее целиком, от внутренностей до поверхности кожи. Она усмехнулась, вспомнив вопросы Алисии Агуадо. Что неправильного в подобной любви?

Фернандо Аланис сидел в палате интенсивной терапии больницы Макарены. По экранам он следил за жизненно важными показателями дочери. Серые цифры и зеленые линии говорили ему хорошее: по крайней мере, она способна ободрить медицинские приборы, если не своего отца. Его разбитый ум метался в разные стороны, как забулдыга в узком переулке, набитом мусорными баками. То он натыкался на катастрофические разрушения жилого дома, то перед ним вспыхивали четыре прикрытых фартучками тела у детского сада. Он по-прежнему не мог поверить в свою потерю. Может быть, в мозгу есть механизм, который превращает вещи, слишком невыносимые для восприятия, в образы, которые едва помнишь, как когда просыпаешься после кошмара? Люди, пережившие опасные падения со строительных лесов, рассказывали ему, что страшнее всего — не удар о землю, которая словно поднимается тебе навстречу. Ужаснее всего — когда потом приходишь в себя. Именно с таким ощущением он обессиленно подавался вперед, к израненному и истерзанному лицу дочери, к овалу ее слабого рта у прозрачной пластиковой трубки. Он чувствовал, что все внутри него — слишком большое. Его органы сминались под колоссальным давлением ненависти и отчаяния, которые не находили выхода, и им оставалось только вселять в него как можно более неуютное ощущение. Мысленно он возвращался к тому времени, когда его родные и дом были еще целы, но воспоминание о третьем ребенке, которого он предложил ей завести, ломало что-то у него внутри. Невыносимо было пытаться вернуться в то состояние, которое больше повторится, невыносима была мысль о том, что он никогда больше не увидит Глорию и Педро, он просто не мог переварить окончательность этого слова — «никогда».

Он сосредоточил все внимание на сердцебиении дочери. На прыгающей линии. «Ту-тум, ту-тум, ту-тум». Тоненькая зеленая полоска на потусторонней черноте экрана заставила его, пятясь, опуститься в кресло. Как все это хрупко. В этой жизни все может случиться… и случалось, и случается. Может быть, укрыться в пустоте — вот выход. Ничего не чувствовать. Но в этом есть и свой ужас. Чудовищное всеотрицание космической черной дыры, засасывающей в себя все лучи. Он сделал вдох. Воздух наполнил его грудную клетку. Он выдохнул. Стенки его живота расслабились. Пока это единственный путь, по которому можно идти.

Инес лежала там, где упала. Она не шевельнулась с тех пор, как он ушел. Ее тело было пропитано болью от яростных ударов его твердых, белых костяшек пальцев. В желудке у нее сгустилась тошнота. Он бил ее, легко одолев взмахи ее рук; он вывихнул ей палец. Разъяряясь все больше, он сорвал с себя пояс и хлестал ее, и пряжка впивалась ей в ягодицы и бедра. При каждом ударе он цедил сквозь стиснутые зубы: «Никогда… не говори… с моей подругой… так… больше никогда… Слышишь? Больше… никогда». Она откатилась в угол комнаты, чтобы скрыться от него. Он стоял над ней, тяжело дыша, и это мало отличалось от тех минут, когда он бывал сексуально возбужден. Они встретились взглядом. Он наставил на нее палец, словно мог застрелить ее. Она не воспринимала его слова. Она видела чистоту его ненависти по этим пустым глазам василиска, по этим побледневшим губам и раздувшейся, побагровевшей шее.

Лишь когда он покинул квартиру, она начала вновь восстанавливать свои иллюзии. Его злоба понятна. Эта шлюха наговорила ему какой-то ерунды и настроила его против нее. Так всегда и делается. Он просто трахался с какой-то шлюхой, но теперь той захотелось большего. Она захотела влезть в шкуру его жены, спать с ним на супружеской постели, но она всего лишь шлюха, так что ей приходится играть в свои убогие игры. Инес ненавидела эту шлюху. В голове у нее всплыл кусок ее давнего разговора с Хавьером: «Обычно человека убивают те, кого он знает, потому что лишь те, кого мы знаем, могут пробудить в нас страсти, способные привести к вспышке неуправляемого насилия». Инес знала Эстебана. Бог ты мой, ей ли не знать Эстебана Кальдерона. Она видела его и увенчанным лавровым венком, и униженно заискивающим, как деревенская дворняга. Вот почему она пробуждает в нем такие эмоции. Только она. Старая банальность оказалась верной: у любви и ненависти — один и тот же источник. Он полюбит ее опять, как только эта черная сучка перестанет морочить ему голову.