— Прекрасно, тогда я приготовлю кофе себе, если вы не возражаете.

— Конечно, — согласилась Мона. — У меня есть время.

Это было не совсем так. Ей, правда, придется провести эту ночь, скорее всего, в Марбурге, поэтому она не торопилась побыстрее попасть в свою ужасную комнату в гостинице возле центрального вокзала. Но ей до девяти часов нужно будет позвонить Бергхаммеру, чтобы сообщить ему самую свежую информацию. На девять часов Бергхаммер вызвал Плессена. Да еще и Давид Герулайтис, который не давал знать о себе уже два дня. Ему тоже надо будет позвонить, хотя особых надежд на этот разговор она и не возлагала. С тех пор как она узнала, что Плессен не сказал правды о своем сыне, она стала настороженно приглядываться к нему.

Если говорить честно, именно по этой причине Мона непременно хотела встретиться с его сестрой. Не то чтобы она всерьез верила, что Плессен мог убить своего приемного сына или свою пациентку. Но должна же быть причина, по которой Плессен солгал, она была в этом уверена, и эта причина каким-то образом была связана с обоими преступлениями.

Правда, пока у нее не было никаких идей относительно этой связи.

Хельга Кайзер вышла из комнаты. Мона посмотрела ей вслед и заметила, что женщина слегка хромает. У нее были худые, казавшиеся очень твердыми ноги. Мона закурила сигарету, специально не спрашивая разрешения, потому что фрау Кайзер лучшего обращения не заслужила. Она встала и подошла к двери террасы, ведущей в маленький тенистый садик. Если бы она не была такой упрямой по отношению к Бергхаммеру, то уже через два, самое позднее через три часа сидела бы с Антоном на террасе на крыше дома, выпив пару бокалов вина, и смотрела бы ежедневное шоу. Но ей непременно хотелось попасть сюда. Мона открыла дверь, выпуская дым в сад. Там щебетала пара птичек, а в остальном царила абсолютная тишина. Из-за куста появилась пятнистая черно-белая кошка и неспеша затрусила к Моне, очевидно хорошо знакомая с местными нравами.

— Так, моя дорогая, мы можем начинать, — раздался за спиной голос хозяйки.

Она обернулась. Фрау Кайзер уже удобно расположилась на софе, не оставив Моне другого варианта, кроме как усесться напротив нее на узенький стул. Она мелкими глотками пила кофе из пестро разрисованной чашки, которую, наверно, прихватила во время одной из автобусных экскурсий, путешествуя вместе с другими стариками. «Фрау Кайзер должна любить такие поездки, — подумала Мона, — но, скорее всего, она не из тех, кто позволяет врулить себе сверхдорогое кухонное оборудование или якобы улучшающие кровообращение мешалки для ванн. Эта женщина, несмотря на возраст, не даст себя провести. Наоборот, она казалась очень ушлой особой.

— Ну, садитесь же.

Моне почудилась насмешка в ее голосе. Кошка, похоже, приняла это приглашение на свой счет и прыгнула на софу, с нее — на пол, а затем пересекла комнату и проскользнула мимо Моны, — скорее всего, в кухню. Хельга Кайзер не обращала на кошку никакого внимания.

Странная особа.

Мона села на стул, оказавшийся таким же неудобным, каким и выглядел, и вынула из сумки магнитофон. Она огляделась — гостиная казалась весьма негостеприимной. «Чего-то не хватает в этом помещении», — подумала она и в следующую секунду поняла, чего — семейных фотографий. Сувениров из различных поездок и, вообще, различных безделушек. Не было фотографий на стенах, никаких личных мелочей, которые обычно имеют свойство накапливаться с течением времени, как с этим ни борись. Ничего подобного у фрау Кайзер не было. Все, что окружало ее, не менялось, наверное, десятилетиями, и ничего нового не прибавлялось.

«Женщина без прошлого, — подумала Мона. — Или, как минимум, женщина, в жизни которой лет сорок подряд ничего не менялось. Неужели такие люди вообще бывают?»

— У вас дети есть? — спросила Мона, устанавливая магнитофон на блестящую зеркальную поверхность стеклянного стола, стоявшего между ними.

В тот же момент она вспомнила, что Форстер уже наводил справки об этом.

— Нет, — ответила женщина. — А это важно?

— Как посмотреть, — сказала Мона и включила магнитофон.

Она наговорила дату и время записи, данные фрау Кайзер.

— Вы согласны с тем, что я запишу этот разговор?

— А что, у меня есть выбор?

— Отвечайте просто «да» или «нет».

— А если я скажу «нет», что тогда?

— Тогда мы можем пригласить вас повесткой, и дело затянется не на один день. Если вам так удобнее, то можно поступить таким образом.

Женщина глубоко вздохнула и с громким стуком опустила свою чашку на стеклянный стол.

— Ну ладно, спрашивайте уж, ради Бога!

По крайней мере, старческим маразмом она не страдала, а при сложившихся обстоятельствах уже это стоило многого.

25

Среда, 23.07, 17 часов 23 минуты

Бегающий взгляд Давида остановился на глазах Плессена. Они были синими, с коричневато-оранжевыми ободками вокруг зрачков. «Самые старые и мудрые глаза в мире», — подумал Давид. Он чувствовал на щеках горячие слезы. Подавленный всхлип распирал его грудную клетку: он снова был шестилетним мальчиком, в то холодное хмурое осеннее утро отец влепил ему пощечину, потому что Давид не нашел свой правый носок. Отец хотел отвести его в школу: у него был выходной день. Вообще-то для Давида это было радостное событие, но без носка он не мог выйти из дома. Впервые после стольких лет Давид чувствовал унизительную боль. Кроме того, к ощущению боли добавилось чувство крайней безысходности: его отец предстал перед ним грозным, непредсказуемым и бесконечно могущественным божеством, в основном невидимым, но от этого не менее сокрушительным в своем гневе. Высокий, худой и красивый, преисполненный ненависти, обрушившейся на Давида, потому что матери рядом не было.

— Где была твоя мать? — спросил Фабиан. — Где она была? — повторил он вопрос.

Группа за его спиной хранила гробовое молчание.

Давиду показалось, что он не сможет сказать ни слова. Он снова посмотрел Плессену в глаза, надеясь почерпнуть в них силу. Но от них не исходило ничего. Плессен глубоко вздохнул.

— У нас достаточно времени, Давид, не торопись, здесь никто не должен торопиться, — сказал он и запрокинул голову назад.

В углу высокой комнаты стояло что-то вроде постамента, который Давид заметил впервые за эти два дня. На нем возвышалась скульптура, изображавшая трех обезьян. Одна лапами закрыла глаза, другая — уши, а третья — рот. Третьей обезьяной был он.

— Твоя мать. Ты не хотел бы поговорить о ней? — голос Фабиана был одновременно и хриплым, и нежным, но при этом несгибаемо твердым.

Он говорил очень медленно, но ему не нужно было говорить громко, чтобы заставить слушать себя. Наоборот, в его присутствии даже большие любители поболтать умолкали. Их лица, обычно искаженные нервными гримасами, расслаблялись, когда болтуны слушали Плессена.

Давид замотал головой, потому что перед его внутренним взором появлялись все новые картины. И слезы текли с новой силой, словно он открыл внутри себя водопроводный кран.

Сегодня у матери был приступ мигрени, поэтому отец решил отвести его в школу, несмотря на то, что собирался делать что-то другое. Такое случалось раза два-три в месяц, хотя иногда у матери бывало и по несколько приступов в неделю. Ее мучали ужасные головные боли, а возле кровати стоял тазик, куда она время от времени рвала. Это звук доносился даже в его комнату. Давид снова видел перед собой эту картину: белые голые стены, его кровать в углу, застеленная покрывалом в красно-коричневую клетку, напротив — два близко расположенных друг к другу окна, через которые вместо неба была видна глухая стена соседнего дома.

Он сидел на своей кровати, закрыв голову руками. Перед ним стоял отец, одетый в форму, уперев руки в бока, с дубинкой у пояса. Он казался Давиду огромным, очень худым и жилистым. Отец тяжело дышал. Затем медленно и четко произнес: «НОСОК ПРОСТО ТАК НЕ ИСЧЕЗАЕТ. ОН ГДЕ-ТО ЗДЕСЬ. А СЕЙЧАС ПОТОРОПИСЬ, ИНАЧЕ…»