И тут оно снова зашевелилось, а я опять пронзительно закричал, потому что оно, похоже, собиралось сделать именно это. Но не сделало. Движение быстро успокоилось, заставив меня испытать стыд за мой визгливый крик. Животное могло просто повернуться немного в своем жилище, как если бы недоумевало, каким образом оно там оказалось.
Я снова почувствовал между ног влагу и подумал, что опять обмочился от страха. Однако когда я положил туда руку, то почувствовал что-то еще ужасней мочи. Я поднял руку и поднес ее к глазам: мои пальцы слиплись от вязкой субстанции, нити которой протянулись от ладони и до самого паха, влажные, липкие и непрочные. Субстанция оказалась влажной, но это была не жидкость. Она была липкой и серой, вроде слизи, вытекающей из разбитого носа, и вся в прожилках крови. Я принялся проклинать хакима Мимдада и его дьявольское зелье. Подлый лекарь не только подсунул мне это уродливое женское тело, очевидно такое, у которого были деформированы женские органы, но к тому же в нем завелось еще кое-что нездоровое, испускавшее тошнотворные выделения.
Убедившись, что моя новая оболочка точно была больной или покалеченной, я рассудил, что мне лучше не рисковать и не вставать, чтобы найти Чив. Разумнее остаться лежать там, где я лежу. Поэтому я позвал девушку еще несколько раз, но безрезультатно. Я даже стал звать Шимона, хотя и мог представить себе, как иудей будет смяться и издеваться, увидев меня в теле женщины. Шимон не пришел тоже, и теперь я сожалел, что заплатил ему сразу за долгое время вперед. Какие бы крики и шум ни раздавались из комнаты, он наверняка принял их за бурные занятия любовью и решил не быть назойливым.
Долгое время я лежал на спине. Ничего больше не происходило, разве что в комнате становилось все жарче и жарче. Я начал потеть, и к моему позыву помочиться прибавилось теперь и желание опорожнить кишечник. Казалось, что маленькое животное внутри меня всем своим весом давило на мои мочевой пузырь и кишечник, невыносимо сжимая их. Мне пришлось приложить видимое усилие, чтобы не позволить себе освободиться, но я устоял, не желая опорожняться под себя и на кровать. Затем внезапно, словно дверь отворилась под напором оттаявшего снаружи снега, мое тело стало сотрясать дрожь. Пленка покрывавшего меня пота на моем теле превратилась в лед, все мои конечности сотрясались, по коже побежали мурашки, а выступающие соски встали наподобие часовых. Однако накрыться было нечем. Если даже вся моя одежда и валялась на полу, я не мог ни увидеть ее, ни дотянуться до нее, а встать и поискать я боялся. Но вскоре лихорадка прошла — так же внезапно, как и началась, — и воздух в комнате стал таким же спертым, как прежде. Я снова начал потеть и задыхаться.
Отказавшись от попытки объяснить происходящее с позиций логики, я попытался овладеть своими чувствами. Их было много, и они были разными. Я чувствовал определенное возбуждение: зелье сработало, по крайней мере частично. Я чувствовал некоторое предвкушение: зелье готово было совершить нечто большее, а это могло быть интересно. Но остальные мои эмоции не были такими уж приятными. Я чувствовал дискомфорт: мои руки оставались скрюченными, а желание опорожнить кишечник становилось нестерпимым. Я испытывал отвращение: из моего михраба все еще текло вещество, напоминающее гной. Я ощущал возмущение: это надо же, оказаться ввергнутым в такое положение. Я чувствовал жалость к себе: мне приходилось терпеть все это в одиночестве. Я ощущал вину: по справедливости, я должен был быть сейчас в караван-сарае и помогать своим компаньонам паковать вещи, готовясь к дальнейшему путешествию, а не здесь, потворствуя неуместному любопытству. Я испытывал страх: не зная наверняка, какие еще сюрпризы в запасе у зелья, я боялся, что сейчас со мной произойдет непоправимое.
Затем, в какое-то парализующее мгновение, все остальные ощущения исчезли, разрушенные, стертые с лица земли одним-единственным ощущением, которое стало преобладать над всеми ними: эта была боль. Боль настолько неистовая, что просто разрывала мои жизненно важные органы внизу, и мне даже показалось, что я слышу, как разрывается прочная ткань, но я мог слышать только свой мучительный крик. Я схватился было за свой предательский живот, но тут меня сотрясла такая боль, что мне пришлось вцепиться в раскачивающуюся hindora, чтобы не свалиться с нее.
При мучительном приступе боли человек инстинктивно старается двигаться, надеясь, что какое-нибудь движение смягчит ее; единственное движение, которое я мог сделать, — это поднять и раздвинуть ноги. Резкость движения привела к утрате контроля над самыми интимными мускулами, и моча внезапно заструилась теплой влагой мне прямо под ягодицы. Но вместо того, чтобы резко уменьшиться, боль уходила постепенно, сливаясь с чередующимися жаром и холодом. Я содрогался, когда внезапные приливы озноба уступали место сжимающему меня холоду, а затем меня вновь охватывал жар. Когда эти приливы наконец постепенно стихли, я остался лежать весь в поту и моче. Я был слаб, бессилен и тяжело дышал, словно меня полностью вымыли, и теперь мог громко крикнуть: «Что со мной происходит?»
И тут я все понял. Судите сами: здесь, на этом покрывале, лежит женщина. Она лежит, распростершись на спине, большая часть ее тела плоская, со всеми изгибами и формами, какие и должны быть у женского тела, кроме вот этой, вселяющей ужас выпуклости — раздутого живота. Она лежит, задрав и расставив ноги, обнажив свой михраб, сжатый и онемевший от напряжения. И при этом что-то есть в ней, внутри ее. То, что делает ее живот огромным. Оно живое. Женщина чувствует, как оно движется в ней, и ощущает первые страдания того, кто хочет выйти наружу. И как же ему выйти, если не через канал михраб между ее ног? Очевидно, что женщина эта беременна и готовится дать жизнь ребенку.
Прекрасно: такое величественное, спокойное и трогательное зрелище. Но я-то не был сторонним наблюдателем — я был ею. Жалким, медленно извивающимся предметом на покрывале, в нелепой позе, напоминающей лягушку, перевернутую на спину, — это был я.
«Gesu Maria Isepo, — подумал я и, высвободив руку, которой хватался за край кровати, перевернулся, — как могло зелье сделать из меня два существа и поместить одно в другое? Что бы ни было внутри меня, должен ли я теперь пройти весь процесс его рождения полностью? Сколько времени это будет продолжаться? Что нужно делать дальше?» В дополнение к этим мыслям я вспоминал недобрыми словами хакима Мимдада, от души советуя ему отправиться в преисподнюю. Возможно, с моей стороны это было неразумно, потому что именно в хакиме я сейчас нуждался. Много ли я знал о новорожденных детях? Нет, весь мой опыт сводился к тому, что я раз или два видел бледных, голубовато-пурпурных, словно освежеванных, только что родившихся младенцев, выловленных мертвыми из каналов в Венеции. Я никогда не присутствовал даже при том, как бездомная кошка рожала котят. Наиболее знающие венецианские портовые ребятишки иногда обсуждали этот предмет, но все, что я припомнил, это то, что они упоминали о «родовых муках», а насчет этого мне не требовались указания. Я знал также, что женщины часто умирали от родовых мук на ложе, давая жизнь ребенку. Предположим, я умру в этом чуждом мне теле! Никто даже не узнает, кем я был. И меня похоронят в безымянной могиле, словно незамужнюю девицу, которую убил собственный ублюдок…
Однако я не мог спокойно поразмышлять даже о своей бесславной кончине. Яростная боль пришла вновь, и она была такой же разрывающей и суровой, как и прежде, но я стиснул зубы и не издал ни звука, напротив, я даже попробовал исследовать боль. Казалось, она зарождалась где-то в глубине моего живота, где-то позади, недалеко от хребта, и мучительно прокладывала путь вперед. Затем я получил передышку, во время которой смог вздохнуть, прежде чем боль снова напала на меня. Хотя боль и не уменьшалась, но мне казалось, что с каждой накатывающейся волной я могу лучше останавливать ее. Таким образом, я пытался измерить боль и интервалы между ее волнами. Каждый приступ продолжался от тридцати до сорока секунд, однако когда я попытался вычислить интервалы облегчения между ними, у меня ничего не вышло.