— А каково ваше мнение, Марко Поло, о солнечных пятнах?
— Ах, — сказал я, обрадовавшись, что могу ответить сразу. — Это очень опасное уродство. Ужасная вещь.
— Объясните почему? Наши мнения о том, что они означают в универсальной схеме вещей — зло или добро, — разделились.
— Ну, я не знаю, я бы не сказал, что это зло. Уродство — да, скорее всего. В течение долгого времени я полагал, что все монгольские женщины уродливы, пока не увидел монголок здесь, во дворце.
Астрономы выглядели сбитыми с толку, а господин Джамаль нерешительно спросил:
— Какое отношение это имеет к теме разговора?
Я ответил:
— Я понял, что лишь монголки-кочевницы, то есть те, кто проводит свою жизнь на открытом воздухе, все в веснушках и пятнах, а их кожа покрыта загаром. Более цивилизованные монгольские дамы при дворе, наоборот…
— Нет, нет, нет, — произнес Джамаль-уд-Дин. — Мы говорим о пятнах на Солнце.
— Что? Вы хотите сказать, что на Солнце есть пятна?
— Воистину так. Пыль из пустыни, которую постоянно приносят ветер, обычно является бедствием, но у нее есть и одна положительная особенность. Иногда она почти полностью закрывает Солнце, так что мы можем смотреть прямо на него. Мы видели — несколько раз, совершенно независимо друг от друга, и достаточно часто, чтобы не сомневаться в этом, — что порой на сверкающей поверхности Солнца появляются темные пятна и пятнышки.
Я, улыбнувшись, заметил:
— Понимаю. — И принялся смеяться, ведь именно этого и ожидал от меня главный астроном. — Вы шутите. Я удивлен, господин Джамаль. Полагаю, что нам с вами все-таки не следует смеяться над усилиями этих несчастных хань.
Теперь он выглядел еще более озадаченным, чем прежде.
— А сейчас о чем мы говорим?
— Вы же смеетесь над особенностью их зрения. Пятна на Солнце, надо же такое придумать! Бедняги, это не их вина, что они так устроены. Всю жизнь смотреть сквозь такие узкие веки. Ничего удивительного, что у хань перед глазами появляются какие-то пятна! Однако шутка хорошая, господин Джамаль. — Согнувшись в принятом у персов поклоне, все еще смеясь, я удалился.
Придворные садовник и гончар были хань, и каждый из них надзирал за множеством молодых учеников-хань. Потому-то, когда я навестил их, меня снова попотчевали типичным для этого народа зрелищем — щедро расточаемой и совершенно неуместной изобретательностью. На Западе те, кто занимается подобным делом, относятся к слугам низшей категории, которые привыкли копаться в грязи, а не к умным людям, таланты коих, на мой взгляд, можно использовать лучшим образом. Но придворные садовник и гончар, казалось, гордились тем, что используют свой ум, рвение и мастерство, служа компосту и гончарной глине, и с не меньшим энтузиазмом готовили новое поколение юношей к такой же жизни, полной грязного, презренного физического труда.
Мы беседовали с придворным садовником в огромной теплице, целиком построенной из рам с вставленными в них стеклами из слюды. За несколькими большими столами сидели, согнувшись над ящиками, его многочисленные помощники. В ящиках этих было множество чего-то, похожего на стебли крокусов, с которыми юноши что-то делали при помощи крошечных ножичков.
— Это луковицы китайской лилии, которые готовят к посадке, — пояснил господин садовник. (Когда я позже увидел, как они цветут, то узнал в них цветок, который мы на Западе называем нарциссом.) Он показал одну из сухих луковиц и сказал: — Два очень точных маленьких надреза позволят луковице расти в форме, которую мы считаем самой привлекательной для этого цветка. По бокам ее появятся два раздельных стебля. Но затем, дав листья, стебли снова склонятся вовнутрь. Таким образом, восхитительные цветки, когда они расцветут, склонятся друг к другу, как руки, сложенные для объятия. К природной красоте цветка мы добавим изящество линий.
— Замечательное ремесло, — пробормотал я, воздержавшись от того, чтобы высказать свое мнение: я полагал, что этим незначительным делом ни к чему заниматься такому количеству людей.
Мастерская придворного гончара, такая же огромная, как теплица, располагалась в подвале и освещалась при помощи ламп. Здесь делали не грубую столовую посуду, а настоящие произведения искусства из прекрасного фарфора. Гончар показал мне лари с различной глиной, емкости для смешивания, гончарные колеса, печи для обжига и кувшины с красками и глазурями, состав которых, как он уверил меня, был «совершенно секретным». Затем хозяин мастерской подвел меня к столу, где работало около дюжины помощников. В руках у них были фарфоровые вазы в виде бутонов и изящные маленькие безделушки в виде луковиц с высокими узкими горлышками, но все они были цвета сырой глины. Подмастерья расписывали их, подготавливая к обжигу.
— Почему у всех этих юношей сломанные кисти? — спросил я, потому что абсолютно все молодые помощники умело действовали прекрасными кистями с длинными кривыми ручками.
— Они не сломаны, — ответил господин гончар. — Кисти изогнуты специально. Подмастерья рисуют орнамент из цветов, птиц, болотных растений и прочего — полагаясь исключительно на свой талант и вдохновение — внутри вазы. Когда работа будет закончена, рисунок останется невидим до тех пор, пока вазу не поставят перед огнем, и тогда на тонком, как бумага, белом фарфоре проявится красочная, изящная и туманная картина.
Он подвел меня к другому столу и сказал:
— А здесь у нас новички, которые только начали постигать искусство.
— Постигать искусство? — переспросил я. — Но они же играют с яичными скорлупками.
— Да. Фарфоровые предметы, иногда огромной ценности, к сожалению, бьются. Эти парни учатся их чинить. Но, разумеется, они практикуются не на дорогах предметах. Я беру яйца, разбиваю их и даю каждому юноше перемешанные скорлупки двух яиц. Он должен разобрать их, найти отдельные фрагменты и вновь составить оба яйца. Что он и делает, соединяя каждый осколок скорлупки при помощи медных заклепок, которые вы видите здесь. И только когда ученик сможет восстановить яйцо целиком так искусно, словно оно и не было разбитым, ему разрешат работать с настоящими фарфоровыми изделиями.
Больше нигде на земле я не видел столько примеров, когда талантливые работники посвящают свои жизни таким незначительным делам, а люди незаурядного ума занимаются ерундой, растрачивая мастерство и трудолюбие на пустяки. Я имею в виду не только придворных ремесленников. Такое же положение вещей я наблюдал и среди министров, наиболее приближенных к Хубилаю.
Министр истории, например, хань по происхождению, выглядел очень эрудированным, свободно говорил на нескольких языках и, казалось, помнил наизусть всю историю Запада, так же как и Востока. Однако он выполнял совершенно бессмысленную, на мой взгляд, работу. Когда я спросил этого человека, чем он занят в настоящий момент, он встал из-за огромного письменного стола, открыл дверь в свой кабинет и показал мне еще большую смежную с ним комнату. Она была полна небольших письменных столов, которые стояли впритык друг к другу; за каждым столом сидел, согнувшись, писец, старательно что-то делающий; его почти не было видно за книгами, свитками и пачками документов.
На хорошем фарси министр истории сказал:
— Великий хан Хубилай четыре года тому назад издал декрет, что во время его правления будет положено начало династии Юань, в которую войдут все его преемники. В переводе «юань» означает «величайший» или «главный». Он недаром выбрал этот титул, который заставляет бледнеть недавно угасшую династию Цзинь, и Сиань, которая была до нее, и все остальные династии, которые существовали здесь с начала цивилизации. Поэтому я компилирую, а мои помощники записывают ярко сверкающую историю, чтобы быть уверенными, что будущие поколения узнают о превосходстве династии Юань.
— Написание будет окончено, разумеется, — сказал я, глядя на склоненные головы и подергивающиеся кисточки для чернил. — Но много ли можно написать, если династии Юань всего четыре года?