— Что же ты обычно ешь на ужин?
— О… ну, например, тарелку tagliatelle[63]… или пью zabagion[64]…
— Bongusto[65], — произнес он сардонически. — Я не могу претендовать на то, что у меня такой изысканный вкус, но, может, ты предпочтешь это? — Он порылся в своей одежде. — Лояльные венецианские законы позволяют мне соблюдать некоторые религиозные ритуалы, даже в тюрьме.
Я не очень понял, как это связано с белыми квадратиками печенья из пресного теста, которые Мордехай вытащил и вручил мне. Я с радостью взял их и съел, хотя печенье оказалось почти безвкусным, после чего поблагодарил старика.
Когда на следующий день наступило время ужина, я уже достаточно проголодался, чтобы не привередничать. Я готов был съесть тюремную баланду хотя бы потому, что она означала перерыв в монотонном существовании. Заняться здесь было нечем, только сидеть или спать на голой жесткой лежанке, делать два-три шага туда-сюда, насколько позволяли размеры камеры, или беседовать с Картафило. Время шло, знаком чему служило лишь то, как светлело или темнело отверстие в двери, да то, что старый иудей молился три раза в день, ну и еще, конечно, нам каждый вечер приносили ужасную пищу.
Возможно, для Мордехая это было не таким уж тяжелым испытанием, ибо, насколько я мог судить со стороны, ранее он проводил все свои дни в молитвах, погрузившись в глубины своей похожей на монашескую келью лавки, расположенной на Мерчерии, а такой образ жизни мало чем отличался от заключения. Однако я сам был прежде свободным и веселым человеком и, оказавшись заключен в Вулкано, чувствовал себя похороненным заживо. Я понимал, что мне следует радоваться хоть какой-то компании в этой могиле, где времени не существовало: пусть даже это был иудей, беседы с которым не всегда оказывались слишком оживленными. Однажды я заметил ему, что наблюдал несколько разных наказаний у столбов между Марко и Тодаро, но никогда не видел казни.
Старик ответил:
— Это оттого, что большинство казней происходит внутри этих стен, иногда даже узники не знают об этом до самого последнего момента. Приговоренного помещают в одну из камер так называемых Giardini Foschi[66], окна в ней зарешечены. Мясник ждет снаружи, ждет терпеливо, когда человек в камере сделает движение, подойдет к окну и встанет к нему спиной. Тогда Мясник взмахивает своей garrotta[67] и через решетку захлестывает ее вокруг горла жертвы, сжимая до тех пор, пока не сломает несчастному шею или не задушит. Туманные сады выходят на канал. Там в коридоре также есть подвижная каменная плита. Ночью тело жертвы спускают сквозь это тайное отверстие в поджидающую лодку и отвозят к Sepoltura Publica[68]. Пока все это не завершено, о казни не сообщают. Все делается без суеты. Правители Венеции не хотят, чтобы стало широко известно о том, что старые римские legge[69] о смертной казни до сих пор применяются здесь. Таким образом, публичные казни немногочисленны. Им подвергают только тех, кто обвинен действительно в гнусных преступлениях.
— Преступлениях какого рода? — спросил я.
— Помню, когда я был молодым, одного мужчину приговорили к этому за изнасилование монахини, а другого — за то, что выдал секрет получения муранского стекла чужеземцу. Надо думать, убийство человека, избранного дожем, относится к таким преступлениям, если это то, о чем ты беспокоишься.
Я сглотнул.
— Расскажи, а как проходит публичная казнь?
— Преступника ставят на колени у столбов, и Мясник отрубает ему голову. Однако прежде он отрубает ту часть тела, которая виновна в преступлении. Насильнику монахини, разумеется, отсекли член. Стеклодуву отрезали язык. После этого приговоренный отправляется к столбам, а виновная часть тела висит на веревке, повязанной вокруг его шеи. В твоем случае, полагаю, это будет всего лишь рука.
— И еще моя голова, — произнес я хриплым голосом.
— Вот смеху-то будет! — произнес Мордехай. — Голова на веревке, повязанной вокруг шеи.
— Смеху?! — издал я душераздирающий крик, а затем все же рассмеялся, настолько нелепыми показались мне его слова. — Все бы тебе шутить, старик.
Он пожал плечами:
— Каждый делает то, что умеет.
Однажды монотонность нашего заключения была нарушена. Дверь открылась, чтобы впустить незнакомца. Это был светловолосый молодой человек, одетый не в форму надзирателя, а в одеяние Братства Правосудия. Он представился мне как fratello[70] Уго.
— Итак, — оживленно произнес он, — у нас есть довольно просторный casermagio[71] и отдельные нары в Государственной тюрьме. Если вы бедны, то можете рассчитывать на помощь Братства. Оно будет оплачивать ваш casermagio, пока будет длиться ваше заточение. У меня есть разрешение заниматься адвокатской практикой, и я буду защищать ваши интересы по мере моих сил. Также я буду передавать послания с воли и на волю и добиваться для вас некоторых маленьких удобств — соль для пищи, масло для лампы и остальные подобные мелочи. Я могу договориться, — он бросил взгляд на старого Картафило и легонько вздохнул, — о том, чтобы вам предоставили отдельную камеру.
Я ответил:
— Сомневаюсь, что буду счастливее где-нибудь еще, брат Уго. Я, пожалуй, останусь в этой камере.
— Как пожелаете, — сказал он. — Я уже связался с Торговым домом Поло, титулованным главой которого, оказывается, номинально являетесь вы, хотя вы пока еще и несовершеннолетний. Если хотите, можете сами платить за тюремный casermagio, а также выбрать себе адвоката на свой вкус. Вам надо лишь выписать необходимый pagheri и приказать компании оплатить его.
Я сказал в нерешительности:
— Это станет для Торгового дома Поло публичным унижением. Не уверен, имею ли я хоть какое-то право транжирить понапрасну деньги…
— Да, ваше дело проиграно, — закончил он, кивнув в знак согласия. — Я вполне понимаю.
Встревоженный, я принялся протестовать:
— Я не имел в виду, надеюсь…
— Тогда у вас есть другая возможность — принять помощь Братства Правосудия. Для возмещения убытков Братству позднее разрешат отправить двоих бедняков собирать милостыню: они будут просить горожан подать им из жалости к несчастному Марко П…
— Amordei! — воскликнул я. — Это будет еще унизительней!
— В этом случае у вас не будет выбора. Давайте лучше обсудим ваше дело. Как вы собираетесь защищаться?
— Защищаться? — возмутился я. — Я не буду защищаться, я буду протестовать! Я невиновен!
Брат Уго снова бросил бесстрастный взгляд на иудея, словно подозревал, что я уже получил от него совет. Мордехай в ответ лишь изобразил на лице скептическое изумление.
Я продолжил:
— Своим первым свидетелем я назову донну Иларию. Когда эту женщину заставят рассказать о нашей…
— Ее не заставят, — прервал меня брат. — Signori della Notte не допустят этого. Эта знатная дама недавно овдовела и до сих пор не пришла в себя от горя.
Я усмехнулся:
— Вы пытаетесь убедить меня, что она скорбит о своем муже?
— Ну… — ответил он задумчиво, — если и не о нем, то можете быть уверенным, донна Илария действительно очень сильно расстроена из-за того, что не стала догарессой Венеции.
Старый Картафило издал звук, похожий на приглушенный смешок. Меня же заявление монаха сильно удивило — поскольку с этой точки зрения я ситуацию не рассматривал. Должно быть, Илария просто кипела от разочарования и злости. Да уж, коварная женщина наверняка даже и не мечтала о той чести, которой вскоре должны были удостоить ее мужа, а вместе с ним — и ее. Теперь Илария склонна была забыть о собственной причастности к гибели супруга, ее снедало желание отомстить за то, что она лишилась титула. Не имело значения, на кого падет ее месть, а кто же был самой легкой мишенью, как не я?