Вновь смутившись, я заметил:

— А я надеялся, что он вытащит меня отсюда.

— Нет. Ты должен выбраться из этого сам, — ответил дядя, и мое сердце упало. Однако он продолжил рассматривать камеру и сказал, словно размышляя вслух: — Из всех стихий, которые могли бы уничтожить наш город, Венеция всегда больше всего боялась сильного пожара. Особенно, если он угрожает Дворцу дожей и ценностям, находящимся в нем, или базилике Сан Марко и ее уникальным сокровищам. Поскольку дворец находится по соседству с тюрьмой, это с одной стороны, а церковь примыкает к тюрьме с другой, то тюремщики здесь, в Вулкано, привыкли к особенным мерам безопасности — воображаю, как они следят за каждой масляной лампой в этих камерах.

— Почему? Да, они…

— Заткнись. Они делают так потому, что если ночью зажечь такую лампу и, скажем, поднести ее к деревянным нарам, то узника придется вывести из горящей камеры, чтобы огонь можно было погасить. Тюремщики сразу же начнут кричать и бегать с ведрами воды. А затем, если в дыму и суматохе этому узнику удастся добраться до коридора Giardini Foschi, где рядом с тюрьмой протекает канал, он может решиться ускользнуть с помощью подвижной каменной панели в стене, которая ведет наружу. И если узник ухитрится сделать это, скажем, завтра ночью, то вполне возможно, что он найдет прямо там, на воде, пустую лодку.

Наконец Маттео снова остановил на мне свой взгляд. Я был слишком занят, размышляя обо всех этих возможностях, чтобы хоть что-нибудь сказать, но тут совершенно непрошено вмешался старый Мордехай:

— Так уже поступали раньше. И поэтому теперь существует закон: узник, предпринявший попытку поджога, независимо от его происхождения, сам будет приговорен к сожжению. С тех пор как издали этот закон, желающих сбежать подобным способом не находилось.

Дядя Маттео сардонически ответил:

— Спасибо тебе, Мафусаил. — Мне же он сказал: — Ну, ты только что слышал еще один хороший резон, чтобы не просто попытаться, а добиться успеха.

Он постучал по двери, вызывая тюремщика.

— Пока, племянник! Встретимся завтра ночью!

Я не мог заснуть почти до рассвета. И не потому, что требовалось хорошенько обдумать побег. Я просто лежал и наслаждался перспективой снова оказаться на свободе. Старый Картафило тоже внезапно проснулся, перестал храпеть и сказал:

— Надеюсь, твои отец с дядей знают, что делают. Ведь другой закон гласит, что ближайшие родственники заключенного несут ответственность за его поведение. Отец отвечает за сына — khas vesholem[78], — муж за жену, а хозяин за раба. Если заключенный сбежит, устроив поджог, тогда того, кто несет за него ответственность, сожгут вместо узника.

— Похоже, мой дядя не придает особого значения законам, — заметил я с гордостью, — и даже не боится быть сожженным. Но, Мордехай, я не могу проделать это один. Мы должны сбежать вместе. Что скажешь?

Какое-то время он хранил молчание, а затем пробормотал:

— Надо думать, сожжение предпочтительней медленной смерти от pettechie[79] — болезни заключенных. А я давно уже пережил всех своих родственников.

Наступила следующая ночь. Когда колокола прозвонили coprifuoco и тюремщики приказали нам погасить лампу, мы только прикрыли ее свет с помощью крышки от pissota. Стоило тюремщикам удалиться, как я вылил большую часть рыбьего жира из лампы на доски лежанки. Мордехай пожертвовал своей верхней одеждой, которая была зеленой от плесени, и пламя зачадило; мы бросили сверток под мою койку и подожгли его с помощью фитиля, сделанного из тряпки. Камера сразу же наполнилась удушливым дымом, и дерево занялось огнем. Мы с Мордехаем стали махать руками, загоняя дым в дверное отверстие, и подняли крик:

— Fuoco![80] Al fuoco!

В коридоре послышался топот ног.

Затем, как и предсказывал дядя, начались смятение и толчея, нас с Мордехаем вывели из камеры для того, чтобы люди с ведрами воды могли залезть в нее. Дым вырвался следом, и тюремщики убрали нас с дороги. В проходе их толпилось множество, но на нас они не обращали внимания. Скрываясь в дыму и темноте, мы украдкой пробрались по коридору и свернули за угол.

— Теперь сюда! — сказал Мордехай и помчался со скоростью, неожиданной для его возраста.

Он пробыл в тюрьме достаточно долго, чтобы изучить все проходы, и теперь вел меня то одним путем, то другим, пока мы не увидели свет, мерцавший в конце большого помещения. Он остановился там за углом, огляделся и помахал мне. Мы свернули в короткий коридор, освещенный двумя или тремя настенными лампами, абсолютно пустой.

Мордехай упал на колени, призывая меня помочь ему, и я увидел, что на одном из больших камней внизу стены имеются прикрученные к нему железные ручки. Иудей схватился за одну, я — за другую, мы напряглись, и камень начал поддаваться, оказавшись не таким мощным, как остальные. Великолепный свежий воздух, влага и запах соли проникли через отверстие. Я выпрямился, чтобы перевести дыхание, и тут же был сбит с ног. Откуда-то выскочил тюремщик и принялся звать на помощь.

Замешательство мое на этот раз оказалось сильней, чем раньше. Тюремщик бросился на меня, и мы покатились по каменному полу, в то время как Мордехай, согнувшись в отверстии, смотрел на нас, открыв рот и вытаращив глаза. В какой-то момент я оказался сверху и тут же воспользовался этим преимуществом. Я прижал тюремщика всем весом своего тела, надавив ему на грудь, а коленями пригвоздив его руки к полу. Обеими руками я зажал его широко раскрытый рот и, повернувшись к Мордехаю, выдохнул:

— Я не смогу удерживать его долго.

— Сюда, парень, — сказал Мордехай, — я сам им займусь.

— Нет. Один из нас сумеет убежать. Сбежишь ты. — Я услышал в коридоре шум множества ног. — Торопись!

Мордехай просунул ноги в отверстие, а затем повернулся и спросил:

— Но почему я?

Между ударами по врагу и попытками удержать его я выдохнул из себя последние слова:

— Ты дал… мне шанс… тогда… с пауками. Уходи!

Иудей бросил на меня удивленный взгляд и медленно произнес:

— Вознаграждение mitzva[81] — другая mitzva.

Он скользнул в отверстие и исчез. Я услышал далекий всплеск, раздавшийся из темной дыры, а затем получил удар по голове.

Меня грубо протащили по проходам и, словно кучу мусора, бросили в новую камеру. То есть, конечно, я оказался в старой камере, но просто в другой. В ней имелась лишь одна койка, не было отверстия в двери и свечи. Я уселся в темноте — все тело мое болело от ушибов — и принялся обдумывать свое положение. Из-за неудачной попытки сбежать я теперь распрощался с надеждой когда-нибудь доказать свою невиновность в прежних обвинениях. Провалив побег, я сам приговорил себя к сожжению. У меня была только одна причина радоваться: теперь я получил отдельную камеру. Не было товарища по камере, который мог бы увидеть, как я плачу.

Поскольку тюремщики, желая как следует наказать беглеца, от злости отказались кормить меня даже ужасной тюремной баландой, темнота и монотонность были такими беспросветными, что это даже трудно себе представить. Я не знал, как долго пробыл в камере в одиночестве, прежде чем ко мне пришел посетитель. Им снова оказался брат Уго.

— Я так понимаю, что разрешение, выданное моему дяде, аннулировано, — сказал я.

— Сомневаюсь, что он пришел бы сюда по своей воле, — ответил монах. — Только представьте, как он страшно разгневался и принялся богохульствовать, когда увидел, что племянник, которого он выловил из воды, превратился в старого иудея.

— И поскольку в дальнейшем не предвидится нужды в вашей защите, — произнес я, смирившись, — я полагаю, вы пришли к узнику с последним утешением.

— Во всяком случае, я принес вам новости, которые вы, должно быть, найдете утешительными. Сегодня утром Совет избрал нового дожа.

вернуться

78

Не дай бог (иврит).

вернуться

79

Чахотка (ит.).

вернуться

80

Пожар! (ит.)

вернуться

81

Заповедь, подлежащая выполнению (иврит).