По лицу Мане было видно, как он яростно боролся с собою в этот момент.

— Хорошо. Возвращайся. Все будет так, как ты хочешь, — выдавил он из себя.

Они смотрели друг на друга, зная, что ничего уже не будет как прежде, но оба теперь будут старательно делать вид, что это возможно. Дверь библиотеки распахнулась, в проеме возник силуэт Джулии.

— Жар спал, слава Богу, — радостно сообщила она.

Парижская жизнь легка и невероятна, Париж не выносит нытья и скуки. Даже приближение смерти не способно остановить хоть на мгновение праздник жизни, жизнелюбие парижан.

Официанты кафе «Тортони», шаркая усталыми ногами, прозрачно намекали посетителям, что пора закругляться. Они переворачивали стулья и ставили их на столики, укладывая их по заведенному распорядку спать в три часа ночи. Бармен[89] звенел вымытыми рюмками, выстраивая их ровной шеренгой на полках позади стойки из красного дерева.

— Помню поездку на пляж в Аржантее, — рассказывал Эдуард. — Бодлер отказался купаться раздетым. Сидел на песке в сюртуке и галстуке, словно добропорядочный джентльмен в гостиной вдовы. Он насквозь пропотел, в то время как мы голышом резвились в прибое.

— Родит ли когда-нибудь Франция другого Бодлера? — спросил Андре.

Викторин посмотрела в зеркальце, вытерла мокрые от слез щеки, и, извинившись, пошла в дамскую уборную. Приведя себя в порядок и неслышно появившись в зале, она стала невольной свидетельницей следующего разговора.

— Бодлер умирает, Викторин возвращается, — услышала она голос Эдуарда, уставившегося на рюмку абсента так, словно хотел разглядеть в нем все тайны мироздания.

— Ты все еще влюблен в нее, — ответила Джулия бесцветным голосом.

— Разве не все мы влюблены в нее? Кто-то меньше, кто-то больше, — сказал он.

— Прости за прямоту, но я буду ждать, когда ты наконец выбросишь Викторин из своего сердца.

— Джулия, то, что было между нами, — это ровно то, что ничего не было, не больше.

— Я буду терпеливой.

— Ты знаешь, Клод Моне просто обожает тебя, — сказал Андре, обращаясь к Джулии.

— Моне? Никогда этого не замечала.

— Он бы прекрасно тебе подошел, — подхватил Эдуард. — Тебе как раз нужен мужчина такого типа.

— Эдуард, для тебя я — безопасная дорога к дому. Викторин — высокая отвесная скала. Я знаю, ощущение опасности вызывает азарт, но такое путешествие может закончиться катастрофой.

Мёран подождала еще немного и подошла к друзьям.

Покинув кафе, они шли по тихим улицам. Печаль словно стелилась вокруг, Париж, казалось, горевал вместе с ними. Эдуард вспомнил слова Бодлера из какой-то его статьи:

— «Жить вне дома и при этом чувствовать себя дома повсюду, видеть мир, быть в самой его гуще и остаться от него скрытым — вот некоторые из радостей независимых, страстных и самобытных натур».

«Что ж, теперь ты почти дома, дорогой Бодлер!» — подумал он.

Мане оставил дверь приоткрытой. Войдя в студию, Викторин вдохнула резкий запах масляной краски. Эдуард стоял, склонившись над недавно завершенным холстом, осторожно касаясь его указательным пальцем, чтобы определить, насколько высохли свежие мазки. Прядь волос упала ему на лоб, он смахнул ее привычным жестом. Викторин вздохнула с облегчением. Она чувствовала себя путешественником, который бросает чемоданы на пол, радуясь возвращению домой после долгих странствий.

Мане смотрел на нее так, словно не мог поверить, что она вернулась.

— Я рад, что ты здесь, — наконец сказал он.

— Похоже, Бодлер возвращается к жизни, — ответила Викторин. — Он хочет, чтобы мы помирились.

— Знаю… Бодлер возвращается, Викторин возвращается.

Эдуард помог Викторин снять плащ и положил его на диван. Они долго стояли и смотрели друг на друга, не находя слов.

— Какую роль я должна сыграть в твоей новой картине? — нарушила она тишину.

— Мне представляется элегантная женщина в пеньюаре. Настоящая скромница, — его голос стал оживляться по мере того, как он описывал детали. — Рядом я хочу изобразить попугая. Попугай обычно символизирует истину и красоту. Он будет сидеть на высокой подставке и смотреть на тебя[90].

Эдуард протянул Викторин атласный пеньюар персикового цвета.

— Мне заколоть волосы, или ты предпочитаешь, чтобы они были распущены? — спросила она, привычно раздеваясь.

Ответа не последовало.

Взглянув на Эдуарда, Викторин вздрогнула. Художник, словно загипнотизированный, застыл перед ней, держа в руках предназначенный для будущей картины апельсин, с которого он собирался снять часть кожуры. Пораженная его пристальным взглядом, Викторин запахнула пеньюар, чтобы прикрыть наготу.

— Нам пора приступать к работе, — мягко напомнила она.

Очнувшись, Мане принялся устанавливать на мольберт пустой холст. Затем подошел к Викторин, положил ей руки на плечи и повернул к падавшему из окон солнечному свету. Он расправил складки ее пеньюара, добиваясь, чтобы на теле он смотрелся как хитон греческой статуи. Его движения пробуждали в ней нежность. Это было совсем не похоже на то, что она чувствовала, находясь рядом с Филиппом.

— Не двигайся, — приказал Эдуард. — Держи фиалки, — он вложил ей в руку небольшой букетик сделанных из шелка цветов, затем наклонил лицо Викторин влево и заправил прядь волос за ухо. Его пальцы задержались, лаская едва заметный шрам на щеке натурщицы.

— Расскажешь мне, откуда он у тебя?

— Человек, который был важным клиентом мадам Гулю, узнал, что мне только пятнадцать, и стал заказывать исключительно меня. Хотел, чтобы я… чтобы я… делала ему lachaise[91]. А я отказывалась. И он заставил меня подобным образом заняться с ним любовью, тыкая в щеку концом горящей сигары.

— Прости меня. Извини, что спросил. Что же это за выродок, чтобы учить этому пятнадцатилетнюю девочку?

— Да нет, я была уже вконец испорчена. Научилась этому в тринадцать лет у месье Кея. А что я могла поделать? Меня продали в рабство. И здесь тоже была в полной зависимости. Когда после всего я с плачем прибежала к мадам Гулю, та залепила мне пощечину со словами: «И ты еще требуешь какого-то уважения? Ни один мужчина не будет уважать такую девку. Запомни: ты — просто вещь, дающая удовольствие, и они вправе использовать тебя так, как им заблагорассудится».

Эдуард прижал ее голову к своей груди:

— Обещаю! С тобой больше никогда не случится ничего подобного. Никто и никогда не будет тобой помыкать.

Викторин отодвинулась и посмотрела ему в глаза. Она подумала о том, что им не следует заходить слишком далеко. Эдуард отошел и сел на маленький складной стул перед мольбертом.

— Начнем, — сказал он и взял в руки уголь, чтобы сделать набросок.

— Ты опускаешь важные детали, когда рассказываешь о Викторин.

— Опускаю второстепенное. Боюсь, чтобы эпизоды с Викторин не были перегружены, чтобы они легко читались и было побольше действия.

— Я знаю, ты специально опускаешь детали французской линии, потому что для тебя главной героиней остается Ана. Уж здесь-то ты не забудешь ни об одной, даже самой незначительной, мелочи.

— Хочу в который раз напомнить, что ты — это я, а я — это ты. И мы одинаково любим и Ану, и Викторин. Хорошо, не будем спорить, тебе милей Викторин. Скажи конкретно, какую деталь я упустил и почему она кажется тебе столь важной?

— Во-первых, ты рассказываешь о картине «Молодая дама с попугаем»: там на шее у Викторин зачем-то висит монокль.

— Ну и что?

— А то, что монокль на шелковом шнурке носят лесбиянки, подавая таким образом друг другу тайный знак.

— Монокль на шнурке — идея Мане. Ты сам же говорил, что монокль символизирует единый фокус. Он говорит о том, что на портрете изображена свободно мыслящая женщина, заглядывающая в будущее.