Свое письмо я вскрываю у себя в комнате. Почерк я не узнал, и на секунду мне приходит в голову, будто письмо от Сары. Разворачиваю не дыша.

Только бы оно было от нее. Только бы у нее все было хорошо.

Письмо не подписано, но мне и так все ясно.

Дорогой Лох!

Я знаю что у тебя в книжке ты больной у тебя там я записан и дата поставлена только ты за меня не бойся за себя бойся козел это ты 6122026 тогда и увидимся.

На меня снова накатывает — запах пота, жгучая боль, глаза заволакивает красным, во рту вкус крови. Чья это кровь — моя? Или нет?!

Сара

Раздеваюсь и гляжу на свое отражение в зеркале. Спереди я, по-прежнему я — ну почти. Живот весь выпирает вперед, так что контуры остались прежними. Только грудь разбухла и словно бы растеклась в стороны. И ноги тоже стали толще.

Поворачиваюсь боком. Пузо у меня огромное. Пока я жила дома, оно выпирало еле-еле, можно было замаскировать одеждой, но с тех пор, как я тут, растет прямо на глазах. Кожа натянута туго-туго, даже не верится, что живот станет еще больше.

Винни принес мне книгу. В ней полно картинок — как ребенок из нескольких клеточек превращается сначала в такого головастика, а потом уже понемногу становится похож на человека, только крохотулечного. Я прочитала ее от корки до корки. А раздел про роды — два раза. До сих пор я как-то не задумывалась, как ребенок вылезет наружу. В больницу мне нельзя: там потребуют удостоверение личности, потом сообщат родственникам, и я попалась. К тому же я не хочу, чтобы мою дочку чипировали. Сейчас всем так делают — вводят микрочип вскоре после рождения. Раньше чипировали только собак, вот и нашу тоже, а теперь людей. Фу, гадость какая.

Придется рожать тут, самой. Я гляжу на живот. Малышка шевелится, видно, как под поверхностью проходит то ли локоть, то ли коленка. Скоро она будет здесь. А вот как это получится, вообще непонятно. Это же как кораблик из бутылки вынуть. Невозможно.

У меня мурашки по всему телу. Холодно голышом, но одеваться мне еще рано.

Вот она я, вот в каком я виде. Как так вышло? Конечно, я знаю как. Я ему никогда не сопротивлялась, а должна была. Надо было пинать его, бить его, кусать его. А я ни разу даже «нет» не сказала. Он мужчина крупный — я могла бы оправдаться, что боялась, и я действительно боялась его ночью в темноте — он был как будто переключенный, будто и не человек вовсе, вообще не похож на папу, но я не поднимала крик не из-за страха. А из-за любви. Он был мой папа, и я его любила. А он любил меня.

Только вот на такую любовь я не напрашивалась.

И вот она я. Беременная. Одинокая. Это все из-за него. Он больной, он извращенец, и я его ненавижу. Все должны знать, какой он. Надо его судить, обличить, сгноить в тюрьме. И все же… и все же… я знаю, что никогда так с ним не поступлю: ведь он по-прежнему мой папа.

Может быть, я такая же больная, как и он.

Снова смотрю на свое отражение. Тело стало другим, но лицо в зеркале — то же самое, которое видел он, когда бывал со мной. Волосы — те самые, которые он гладил. Вдруг я понимаю, что больше не хочу быть этой девушкой. Не хочу выглядеть, как она.

Меня бьет дрожь, и я подбираю одежду с пола. Одевшись, я иду в ванную, нахожу ножницы и кромсаю волосы. Они падают в раковину, на пол, сыплются вокруг меня. Пускаю воду и смываю полосы в слив в раковине, потом затыкаю его и набрасываю на плечи полотенце. Наполнив раковину, я наклоняюсь и мочу голову. Потом втираю шампунь в остатки волос, беру одноразовую бритву и выбриваю себе голову. Оставляю только полоску посередине — ирокез. Завтра попрошу Пинии раздобыть какую-нибудь краску — зеленую, розовую, черную, мне все равно. Главное — чтобы цвет был не мой.

После этого я уже не увижу в зеркале прежнюю Сару. Сама себя удивлю, сама себя заставлю оглянуться.

Завтра я стану другим человеком.

Адам

Как только некоторым удается спать по ночам? Как они это делают — закрывают глаза, расслабляются, дремлют? Когда я закрываю глаза, то вижу только числа, смерть, хаос. Вижу, как кругом рушатся дома, чувствую, как в легкие пробивается вода, вижу пламя кругом. Слышу крики, слышу, как зовут на помощь. Вижу, как вспыхивает клинок, чувствую, как он вонзается между ребер, понимаю — вот он, конец.

Это мне не по зубам — быть одному, в темноте, в компании собственных мыслей. В темноте все становится больше, громче, живее. Лежу — и никуда мне не деться. Ноги дергаются, рвутся бежать, только бежать мне некуда. Сердце колотится в груди, пыхчу как загнанный. Рука шарит кругом, нащупывает выключатель, и я сажусь и тру глаза, пока они не привыкают к яркому свету.

Оглядываю комнату. Теперь это — мой мир. Я не хожу в школу. Не выхожу из дому. Сижу здесь днем и ночью, слушаю, как истошно лает соседский пес, — и так двадцать четыре часа в день, семь дней в неделю.

Я пытался уточнить данные для Нельсона. Он дело говорил: мне нужны были адреса, почтовые индексы. Нужно было знать, где кто живет, а не просто где я кого видел на улице. Тут можно действовать двумя путями — идти в какое-нибудь людное место и уже оттуда провожать прохожих до дому или ждать возле подъездов и записывать числа всех выходящих. В любом случае тут же набежит полиция.

Сначала я думаю, что это мне будет занятие — вроде работы, куда надо ходить каждое утро. Три задержания за три дня — и бабуля сажает меня под замок, да я и сам уже никуда не хочу. Местные мусора взяли меня на заметку, ввели в свои поисковые программы. Стоит мне высунуть нос за дверь, они сразу об этом узнают и накроют меня. На третий день я услышал гул вертолета над головой всего через полчаса.

Я ничего плохого не делаю, и меня ни в чем не обвиняют — только вот в Лондоне, если тебе шестнадцать, ты черный и слоняешься без дела, за одно это уже хватают и волокут в участок. Обыскали, заперли в камеру, допросили, заперли обратно. Записную книжку находят при первом же обыске.

— Что это?

— Ничего.

— Это записная книжка. Что ты записываешь?

— Ничего.

Листают книжку.

— Здесь имена, даты, описания. Это ты выслеживаешь кого-то? Преследуешь? Такая у тебя, значит, игра, да?

Тут я решаю держать язык за зубами. Лучше ничего не говорить. Пусть думают что хотят.

Я никому ничего не сделал, ни к кому не приставал, у них на меня ничего нет. Меня снимают на видео и что-то пишут прямо в ноутбук в кабинете.

На третий день меня допрашивают уже не мусора, а двое в костюмах. Один помоложе, рыжий, с придурочным галстуком-шнурком, другой постарше — у него брюхо так и свисает над ремнем. Спрашивают в основном то же, что и полиция: зачем я болтаюсь по городу да что я записываю. Я молчу. Ни словечка. И тут старый открывает рот — и я просто офигеваю.

— Я знал твою маму, — говорит он. — Джем. Мы с ней познакомились шестнадцать лет назад. Узнал вот, что она… очень соболезную, сам понимаешь.

Все, он меня зацепил. Я хочу его слушать. Хочу узнать больше. Гляжу ему в глаза — он из тех, кто выживет. Его число дарит ему еще тридцать лет.

— Беседовал с ней в аббатстве, когда она там пряталась. Она сказала, что видит числа — даты смерти. Устроила такую маленькую сенсацию. А потом все отрицала — заявила, будто выдумала.

Ковыряет ногтем в зубах.

— Понимаешь, — говорит он, — я не мог об этом забыть, потому что мне не кажется, что она все выдумала. Мне кажется, она видела тех людей у колеса обозрения — видела, когда они погибнут. Скажи, Адам, ты тоже это видишь? Ты такой же, как она?

Меня так и тянет сказать «да». Так и тянет все ему вывалить. Он-то мне поверит. А то и поможет — поможет со всем этим разобраться.

— Если да, — гнет он свое, — я тебе сочувствую. Ну, то есть я понимаю, каково с этим жить.