— Как же нам теперь быть?
— Не знаю, лапа моя. Не знаю.
Разогреваем поесть, хотя обе ничего не можем толком проглотить. Сидим, глядим в телевизор — там показывают то последние новости, то всякие воспоминания про прошедший год, то «развлекательные» программы, записанные давным-давно в студиях с большими циферблатами на заднем плане.
— Конечно, лапа моя, это Новый год. В прошлый раз я встречала его совсем одна…
— А я — дома. С мамой и папой.
Тут во всех шкафах наметились здоровенные скелеты, которые мы решили не трогать.
— Ну что, выпьешь чего-нибудь? Я — да.
— Вообще-то я не пью.
— Тогда налью тебе самую капельку.
Вэл семенит в кухню и возвращается с двумя бокалами из тонкого стекла с темной густой жидкостью — и с бутылкой под мышкой.
— Капелька шерри, — говорит Вэл и вручает мне бокал.
— Ладно. Спасибо.
Нюхаю жидкость. В горле першит от одного запаха. Держу бокал в ладони — не собираюсь я пить эту дрянь. А Вэл тут же присасывается.
— Наверное, нам надо подготовиться, — говорю. — К завтра.
— А что, мы знаем, что будет? Землетрясение? Бомба? Наверное, стоит спуститься в подземку — так делали во время войны.
— Может, действительно? Пойти и там заночевать?
— Да как-то не тянет. У меня там и в мирное время сразу начинается боязнь закрытого пространства. Вдруг так и не выберусь? Пожалуй, попытаю счастья здесь. Спрячусь под кухонным столом, например. А ты что собираешься делать?
«Пожалуй, попытаю счастья здесь».
Я видела ее число в книжке Адама. И свое тоже видела. Мы уцелеем, и я, и Вэл. Не важно, где мы будем, когда рванет: мы — выживем.
А Мия — нет. Мии осталось жить несколько часов. Моей дочке. Моей маленькой.
— Собираюсь найти Мию.
Вэл наливает себе еще бокал шерри, глядит на мой — нетронутый — и ставит бутылку.
— Я об этом думала, — говорит. — Сдается мне, ты знаешь, где она.
— Что?
— Твой страшный сон, твое видение. Ты видела его много раз. Наверняка там есть намеки на то, где это будет. Рассказывай.
— Кругом огонь, пламя, стены рушатся. Мы в ловушке. Там Адам. Он берет ее у меня. И уносит в огонь.
— Это ты мне рассказываешь, что будет, — а где? Думай, Сара, думай. Нащупывай.
Она сверлит меня взглядом, силой воли заставляет меня все вспомнить. Смотрю ей в глаза — и погружаюсь все глубже в себя.
— Думай, Сара, думай. Закрой глаза. Что ты видишь?
Адам
Отсюда не выбраться. Из окна не выброситься. За дверь не выломаться. Единственный шанс — когда меня будут перевозить.
Когда меня везли сюда, руки у меня были в наручниках спереди и я сидел в фургоне, где было еще несколько человек. Не так-то просто вырубить охранника и убежать, когда у тебя руки скованы. Может, остальные тоже решат сбежать вместе со мной? Самый удачный момент — до того, как меня запрут в фургоне, когда меня только будут выводить. Шагаю по камере, думаю про локти, колени и ноги — много ли урона ими можно нанести. Надо, чтобы все получилось. Если я окажусь в Сиднэме, мне кранты. Встречу Новый год под замком. Нет, этого допустить нельзя — чтобы я торчал в камере, как баран на бойне. Чтобы не видел, не слышал, не знал, что происходит. Может, меня вообще завалит, когда здание рухнет. Отличное, блин, место последнего упокоения — тюряга. Нет, этого не будет. Я не допущу.
При аресте у меня забрали часы и ремень, и я не знаю, сколько прошло времени, когда за мной приходят. Наверное, часов десять — двенадцать: мне успели два раза принести поесть, хотя едой это не назовешь, а квадратик окна давно потемнел.
Только вот все не так, как я думал. Меня приковывают наручниками к охраннику. Жирнющий, как сволочь, лет на десять старше меня, на губе мерзкие усики. Сзади и спереди — еще по охраннику, и вот так мы выходим во двор и оказываемся в фургоне, а я даже моргнуть не успеваю. Машина заводится, и мы уезжаем.
Блин, блин, блин! Все проворонил! Что мне теперь делать?
— Который час, чел? — спрашиваю у охранника.
— Без четверти двенадцать.
— Черт!
— А что? Не успел на праздник? Ну так я тоже. Новый год на дворе, а у нас чрезвычайное положение и домой не пускают.
— А почему чрезвычайное положение?
— Ты чего, с луны свалился? Весь Лондон с катушек слетел. Все дороги забиты, народ рвет когти, а кто остался, психует, как перед миллениумом. На Трафальгар-сквер развернули полевой госпиталь, свозят туда всех, кто надрался в зюзю. Блин, целый город одних долбанутых!
— А я бы, знаешь, делал ноги вместе со всеми… Серьезно, чел, надо валить отсюда.
Он косится на меня, как на ненормального, и тут я вижу его число. Первое января. Я прикован наручниками к человеку, которому осталось жить меньше суток. А больше ничего его число не говорит — чернота, пустота и все. Странно.
— Вот только не надо этого, — говорит он.
— Да я серьезно. Мне к родным надо.
Он мотает головой:
— Ну, друган, сегодня не получится. Едешь в Сиднэм, и точка. Мы уже переехали мост, осталось минут пятнадцать. Из этих фургонов не выбраться.
— И остановок не будет?
— Не-а. Никаких перекуров. Никаких тебе прогулочек.
— А если я тебе врежу?
Он фыркает:
— Во-первых, я тебе так дам — своих не узнаешь. Специально тренировался, работа такая. Во-вторых, вон там, в потолке, камера. Ребята в кабине видят все, что тут делается. Начнешь дурить — включат сирены, дадут газу, и мы приедем в ближайший участок, а там из тебя котлету сделают.
Ага, а для этого надо будет открыть дверь, так ведь?
— Честно, братан, дело того не стоит. Тебе же хуже, и…
Я сжимаю кулак крепко-накрепко, пригибаюсь и со всей силы бью его в висок.
Он уворачивается, хватается за ремень, в руках у него дубинка.
— Во, блин, придурок! — орет он. Заносит дубинку, но я вскакиваю на ноги и даю ему каблуком по яйцам. Он сгибается пополам, я выхватываю у него дубинку и бью по затылку. Раздается противный хруст. 112027. Уже есть двенадцать? Неужели это я его убью?
Бросаю дубинку, прижимаю руку к его шее, ищу пульс. Он жив.
Тут орет сирена — оглушительный вой наполняет весь фургон, нас обоих швыряет в конец — машина резко ускоряется. Надо выдраться из наручников. Охранник сидит, свесив голову между колен. Обшариваю его карманы. Ключа нигде нет.
Дубинка перекатывается по полу Тянусь к ней, тащу за собой руку охранника, скребу по рукоятке пальцами, в конце концов хватаю ее. Потом встаю на колени и кладу его руку на край скамейки. Натягиваю цепь от наручников изо всех сил. Бью по ней дубинкой. Звенья гнутся, но не ломаются.
— Черт! Черт!
Фургон так и швыряет вперед. Я валюсь на спину, затылком об пол. Потом нас дергает в другую сторону. Мы же сейчас перевернемся!
— Остановите! — ору я, хотя понимаю, что на меня не обратят внимания, даже если я сумею перекричать сирену. — Остановите, пожалуйста, остановите!
Пробираюсь к кабине, волоку Жирдяя за собой, молочу в стенку дубинкой:
— Тут вашему доктор нужен! Везите его в больницу!
Меня швыряет на скамейку — фургон снова кренится, но на этот раз не выравнивается. Сирена воет, мы переворачиваемся, пол с потолком меняются местами, опять переворачиваемся. Мой попутчик валится сверху, вышибает из меня воздух, еще один переворот — и он подо мной. Фургон трясет, бросает, раздается жуткий грохот, и пол — а может, стена, а может, потолок — бьет меня в челюсть, и я вырубаюсь.
Сара
Закрываю глаза. Из телика гремит обратный отсчет — «Шесть, пять, четыре»… Ничего не вижу. Мне туда не попасть. «Три, два, один»… По гостиной разносится звон Биг-Бена. «С Новым годом!» За окном грохочут петарды, как будто Килбурн превратился в поле боя.
— Думай, Сара.
Пламя и спереди, и сзади. Не могу найти Мию. Не могу ее найти. Здание скрипит, что-то рушится. Боже мой, крыша провалилась. Жарко. Невыносимо. На перилах краска пузырится. Перила. Перила. Заканчивающиеся плавными изгибами, которые стали еще плавнее, отполированные стремительными руками, потому что дети, сбегая вниз, всегда перепрыгивали последние три ступеньки. Дети. Мы с братьями.