Тишина, воцарившаяся в аудитории, покалывала кожу Вигилия миллионом невидимых иголок. Факунд обвёл взглядом притихших священников.
— Опомнитесь, братья! Этот эдикт есть не что иное, как маскировка, прикрытие, ловушка. Если мы осудим «Три Главы», — мы осудим веру, которой каждый из нас дорожит больше жизни: православие, принятое на Халкидонском соборе.
Священники вскочили на ноги, выкрикивая возгласы одобрения Факунду и осуждения Вигилию.
— Долой Эдикт!.. Долой Юстиниана!.. «Три Главы»!.. Да здравствует Факунд!.. Позор тебе, Вигилий!..
Борясь с паникой, Вигилий понял, что все надежды на удачный исход слушаний пошли прахом. Ведомый привычкой и инстинктом выигрывать и тянуть время, он объявил о завершении заседания, но слова его тонули в шуме и криках собравшихся. Тогда, возвысив голос, он крикнул:
— Братья-епископы, вы вполне ясно изложили свою позицию! Будьте уверены, я приму её во внимание, когда буду выносить окончательное решение. Расходитесь с миром, и да благословит Господь ваши души.
Епископы разошлись — но отнюдь не с миром, а в ярости и сомнениях.
В официальном заявлении — Judicatum[138] — Вигилий (как и ожидалось, под давлением Юстиниана) резко осудил «Три Главы». Однако в отчаянной попытке спасти хотя бы остатки своего авторитета в глазах западного духовенства, он включил в этот документ «Добавление», подтверждающее его непоколебимую верность решениям Халкидонского собора, на котором, как сказал Факунд, те же самые «Главы» были одобрены! Попытка Вигилия угодить и тем, и другим провалилась. Возмущённое духовенство Запада потребовало отзыва документа, а африканские епархии отказались подчиняться папе, пока он не выполнит требований большинства.
Вместо желанного объединения Юстиниан получил раскол и пропасть между двумя вероисповеданиями, которая казалась непреодолимой. Асцидас был спокоен.
— Мы сделали всё, что могли, август. Да, мы потерпели неудачу. Некоторые сражения невозможно выиграть — но зато мы старались.
Двое мужчин вновь беседовали в храме Святой Ирины — Юстиниан почему-то любил этот храм, ища в нём успокоения в минуты душевной тревоги.
— Я слышу тебя, Асцидас. Но в этом вопросе отказ мы принять не можем. «Три Главы» должны быть осуждены всеми!
— Даже сейчас — когда западные иерархи требуют от Вигилия отозвать документ? — мягко спросил Феодор.
В голосе императора зазвенело отчаяние.
— Ты не понимаешь! Я наместник Христа на земле, и мой долг — воссоединить Империю, объединив веру Христову! Без второго первое невозможно, без первого второе бессмысленно. Ты понимаешь меня, друг мой? Вигилий не должен сдаваться. Я взял с него клятву, и он подтвердил её письменно, что он вернётся к осуждению «Трёх Глав» и добьётся их осуждения! В качестве уступки и из уважения к его вере я позволил ему держать факт этой клятвы в секрете...
В этот момент в храм ворвался один из придворных и выпалил:
— Август! Врач настоятельно рекомендует немедленно поторопиться во дворец! Императрица... она совсем плоха!
ДВАДЦАТЬ СЕМЬ
Покойся с миром, императрица! Царь
Царей и Господь всемогущий призывает
тебя к себе...
Юстиниан торопливо шёл по коридорам дворца в спальню Феодоры, когда его перехватил врач Феоктист. Юстиниан в тревоге воскликнул:
— Что случилось с императрицей?! Я даже не знал, что с ней неладно. Я... я пришёл сразу, как только получил твоё сообщение! Как она?!
Схватив врача за руки, он с тревогой вглядывался в лицо старого друга. Тот отвечал с непроницаемым спокойствием:
— Августа спит, цезарь. Я... боюсь, она очень больна. Давно больна. Однако, чтобы не тревожить тебя и избавить от лишних хлопот и переживаний, она удалилась в резиденцию на Гиероне и приказала ничего тебе не говорить. Я и не говорил. До сего дня...
— Что это значит?!
— Её болезнь прогрессирует, цезарь. Я боюсь... это рак. Он у неё в спине — и здесь я бессилен.
Феоктист, некогда блестящий армейский хирург, спас жизни множества солдат — даже в тех случаях, которые другие врачи считали безнадёжными. Если он так говорил... Тем не менее Юстиниан хватался за любую соломинку.
— Но рак... его же можно вырезать?!
— Не в этом случае, цезарь. Он слишком глубоко. Кроме того, в последнее время он распространился дальше... — на лице врача отразилось сострадание. — Лучшее, что я могу сделать для неё, — давать ей отвары трав, притупляющие боль. Я приготовил настой мандрагоры — это анестезия. Но я должен предупредить тебя: вскоре его действие начнёт ослабевать.
— Скоро — это когда? — прошептал император, чувствуя, как надвигающаяся боль утраты сменяет первый шок от страшного известия.
— В лучшем случае ей остался месяц, цезарь.
— Ей будет... очень больно, Феоктист? Пожалуйста, будь откровенен, я должен знать правду!
— Хорошо, цезарь, как пожелаешь. Боль её очень сильна уже сейчас. Она приходит приступами, и императрица переживает их с похвальной стойкостью. К сожалению, приступы эти будут повторяться всё чаще и чаще. Ближе к... концу боль может стать невыносимой. Если только...
— Если — что?! Говори, Феоктист! Это то, о чём я думаю?
— Я могу приготовить средство, которое позволит ей уйти без боли и страданий. Но я врач. Я давал клятву Гиппократа, а она гласит: «Не навреди». Я не смогу дать ей это средство, — он внимательно взглянул на императора. — Но кто-то другой может.
— Ради её спасения... Я должен быть сильным, я должен!
Юстиниан повторял это, входя в покои императрицы. Однако при виде воскового, бледного лица — такого любимого и родного — вся его решимость испарилась, и он упал на колени перед смертным ложем Феодоры.
— Ты не можешь... не должна меня оставлять! Я и патриарх... мы будем молиться за тебя денно и нощно, весь Константинополь будет молиться — и всемогущий господь вернёт тебе здоровье!
На обескровленных губах Феодоры промелькнула тень улыбки.
— Не мучай себя бесплодными надеждами, мой дорогой! — голос императрицы был тих и слаб. — Время моё пришло. Я смирилась, смирись и ты. Мы ведь были счастливы вместе? Мы долго прожили в браке, немногих бог благословил подобным счастьем. Да и разлука наша не навсегда. Я подожду тебя на небесах, и в назначенный час ты придёшь ко мне, чтобы нам уже никогда не расставаться...
Внезапно она со свистом втянула воздух и до крови закусила нижнюю губу. Приступ длился несколько секунд, потом тело Феодоры расслабилось, и она зашептала:
— Боль бьёт неожиданно, без предупреждения... но потом проходит. Ненадолго...
Юстиниан проклинал собственную слепоту. Он занимался своим Великим Планом, погряз в богословских вопросах, а его жена была больна. Феодора, та самая Феодора, что так преданно и неустанно ухаживала за ним во время болезни, вместе с ним сражаясь с чумой. Её любовь и поддержка согревали его душу 23 года — а теперь он мог только бессильно сжимать её руку в своих ладонях и не сводить с неё глаз, из которых нескончаемым потоком струились слёзы.
Феодора задремала, и сердце Юстиниана сжалось от ужаса. Пришло время решения... Жестокого, но милосердного и необходимого...
...Руки его дрожали так сильно, что он едва не расплескал чашу, которую подал ему Феоктист. В приготовленном настое содержался яд — мышьяк — в таком количестве, чтобы обречённый пациент мог мирно и безболезненно отойти в мир иной в течение часа. Так уверил императора врач — а страдания Феодоры, свидетелем которых Юстиниан стал в последние несколько дней, заставили его принять окончательное решение.
— Любовь моя, надо выпить утреннее лекарство! — прошептал он прерывающимся шёпотом, и слёзы ручьём текли по его щекам. Вдруг она догадается?