Со свойственной безупречно честному человеку наивной доверчивостью адмирал был глубоко убежден, что честность и добродетель всегда торжествуют в жизни и что стоит ему только засвидетельствовать истину, чтобы все поверили ей, и честь его друга будет восстановлена.
Не сообщив никому о своем намерении, он явился к Прево-Лемеру и настоятельно просил повидать его, уверяя, что имеет надобность сделать ему одно очень важное сообщение.
Едва только он назвал себя по имени, как его тотчас же провели в комнату больного.
Лемер ужасно постарел; лицо его было изрыто морщинами, а мертвенная бледность, покрывавшая его черты, свидетельствовала о медленном разложении организма; только одни глаза сохраняли прежний блеск и живость, странно противореча с общим физическим упадком больного. Он сидел в глубоком кресле, обложенный подушками; подле него находились госпожа Прево-Лемер и его дочь, обе измученные, изнеможенные и уходом за больным, и тайным горем, разъедавшим их душу.
Адмирал прежде всего извинился, что нарушает спокойствие больного, но последний ответил ему любезно:
– В настоящее время у нас истинные друзья так редки, что праздником надо назвать тот день, когда нам приходится видеть одного из них!
Ободренный этим приемом, адмирал без утайки рассказал больному цель своего посещения.
– Милейший мой Лемер, – сказал он, – если бы я вас не знал как безупречно честного человека, то не позволил бы себе даже и беспокоить вас… Но вы сами поймете, что при данных условиях мне было трудно, если не невозможно, отложить этот визит; я приехал просить вас помочь мне исправить большую, вопиющую несправедливость.
– Несправедливость? Я не понимаю вас, адмирал!
– Я говорю об Эдмоне Бартесе.
При этом имени, столь смело и столь открыто произнесенном при нем, старый банкир невольно содрогнулся, а обе женщины выразили соболезнование на своих лицах.
– Бедный страдалец, – прошептала Стефания, взглянув на свою мать.
– Эдмон Бартес, – с усилием повторил больной. – Ах, если бы он был здесь подле нас, все несчастья, поражающие нас и грозящие еще обрушиться, были бы устранены…
Ах, почему он в минуту забвения обманул мое к нему доверие и оказался виновным в…
– Виновным?! – прервал его адмирал. – Полноте! Я уверен, что даже ваши дамы не верят в эту виновность!
– Но суд определил!
– Суд! А разве это первая судебная ошибка? Разве это первый несчастный, невинно осужденный на каторгу? Этот несправедливый вердикт должен быть пересмотрен, немедленно пересмотрен, и вам придется заявить по чести и совести, что Эдмон Бартес никогда ничего у вас не похищал.
– Но ведь Бартес теперь обвиняется в побеге с каторги, и никто не знает, где он и что с ним.
– Я знаю. Когда моя эскадра, которой я командовал, заходила в Океанию, я видел его, долго беседовал с ним – он уверил меня в своей невинности. Я не мог не поверить: сама правда говорила его устами. Он теперь свободен, но для такого человека, как он, что такое свобода без честного имени? Он обвинял вас в способствовании его осуждению и называл вас даже главным вдохновителем этого неслыханно несправедливого приговора!
– Меня?!
– Да, вас!
– Ах… Еще этого подозрения или, вернее, оскорбления не доставало! Скажите, адмирал, считаете вы меня способным на подобный недостойный, подлый поступок?
– Нет, мой друг, и я не переставал повторять это вашему бывшему кассиру. Я говорил ему, что в данном деле есть какое-то роковое недоразумение, какая-то мрачная тайна, скрывающая истину!
– Все мы любили Бартеса, как сына, да и он уже был им наполовину благодаря тем чувствам, которые связывали нас… И мое внутреннее убеждение говорило мне, что он невиновен, но ввиду доказательств, обвинявших его, ввиду рассуждений господ судей моя уверенность в нем мало-помалу таяла, пропадала, и перед моими глазами выступила только вся низость этого поступка.
– Я это понимаю, вас сбили с толку перипетии суда, бездушное и бессмысленное красноречие прокурора, но ведь это их дело, их призвание – выдавать светляков за фонари и извращать все понятия и представления людей!
– Но теперь, когда приговор уже произнесен, что же я могу сделать?
– Что вы можете сделать? А вот что! Загляните в глубину вашей души, испытайте вашу совесть и скажите мне прямо, без оговорок, виновен ли, по-вашему, Бартес или не виновен!
– Он не виновен! – сказала госпожа Прево-Лемер.
– Невиновен! Я утверждаю это во всеуслышание! – воскликнула Стефания.
Больной закрыл лицо руками и глубоко вздохнул.
– Невинен… невинен! – прошептал он. – Если бы я только имел хоть малейшее доказательство, если бы могли указать виновного, даже будь он нашего дома, я стал бы действовать, как того требует от меня моя совесть: дни мои сочтены, и я не хотел бы умереть с таким грехом на совести!
– Ну, а письмо Бартеса, разве оно уже не есть доказательство? – заметила Стефания.
– Увы, это была только протестующая угроза!
– Нет, не угроза, а крик возмущения, крик негодования и протест! – сказала молодая женщина.
– Что же особенного в этом письме? – спросил адмирал.
– Вот, читайте! – сказала госпожа Прево-Лемер, взяв из резного ящичка, стоявшего на столе, вскрытый конверт и протянув его гостю.
Это было письмо Эдмона, написанное им перед его отъездом в Новую Каледонию.
Адмирал Ле Хелло прочел его:
Господину Жюлю Прево-Лемеру, в Париже.
Я вам служил четырнадцать лет с преданностью и искренностью, которые никогда не обманывали вас. В благодарность за то вы посылаете меня в ссылку, тогда как ваша совесть говорит вам, что я невинен. Помните же это! Если когда-нибудь вы окажетесь в моей власти, вы не найдете во мне жалости к себе, как не нашел ее в вас мой старик-отец!.. В этот вечер меня увозят из Франции. Не желайте увидеть меня опять в ее пределах!
Эдмон Бартес
— Ну, что же вы хотите, – как бы извиняя и оправдывая Бартеса, сказал адмирал. – Когда человека безвинно ссылают на каторгу, то естественно, что он возмущается. » что нравственные муки озлобляют его» Но я знаю Бартеса: он рыцарь и благородный человек; когда он узнает, что вы были обмануты, введены в заблуждение, он забудет и простит!
– А пересмотр дела разве возможен при отсутствии главного лица?
– Да, если воры будут отысканы.
– Ну, если так, то я сумею исполнить свой долг, как бы тяжел он ни был, но только пускай спешат» быть может, уже через несколько дней будет поздно!
Мадам Прево-Лемер и ее дочь, несмотря на все свои усилия, не могли сдержать хлынувших у них из глаз слез.
– Гром и молния! – пробормотал про себя адмирал, сам растроганный до слез. – И против этих-то людей Бартес хочет дать волю своему чувству мести!. Нет, нет, этого допустить нельзя! – И он поспешил удалиться, чтобы не дать заметить охватившего его волнения, с которым он не в силах был совладать.
– Ну вот, господин Прево-Лемер поддался моим доводам, а теперь очередь за Бартесом! – И уважаемый адмирал направился, бодрый и счастливый, в Гранд-Отель. Но прежде чем славному моряку удалось вступить в переговоры с Эдмоном Бартесом, все его труды и все то, чего он добился у больного банкира, было уже отчасти уничтожено влиянием его родственника, бывшего председателем суда в Нумеа, а ныне прокурором в Париже.
Что же привело этого господина в дом его родственника, простая ли случайность или желание узнать какие-нибудь новости?
Ни то ни другое. Париж – это, без сомнения, город, где лучше всего можно укрыться, но с другой стороны, нигде лучше, чем в Париже, нельзя наводить справки о том, что вас интересует.
После обычных приветствий прокурор попросил, чтобы его оставили наедине с больным.
– Скажите, пожалуйста, был у вас кто-нибудь по делу, относящемуся к вашему бывшему кассиру Бартесу? – спросил он.
– Да, адмирал Ле Хелло только что вышел отсюда. Он говорил мне о возможности пересмотра этого дела и просил меня дать показания в пользу Бартеса и его невиновности, так как настоящий виновник должен быть обнаружен в самом ближайшем времени.