Всего ужаснее то, что, вслед за осуждением на смерть и за началом посмеяния, первое, что услышал Иисус, было отречение от Него с клятвою того человека, который первый провозгласил Его Христом, который приходил к Нему по бурным водам, который защищал Его оружием в саду Гефсиманском, который с такою уверенностью утверждал, что скорее умрет, чем отречется от Него. В караульне же, где оставили Иисуса до рассвета, Его ожидало все, что могли придумать невежественная религиозная ненависть, мелкая грубость, зверская злоба, холодная природная жестокость раба, возбужденная в нем всеобщим к нему презрением. Кротость Иисуса, Его молчание, Его величие, безукоризненная чистота сердца, все эти божественные качества, ставившие Его неизмеримо выше Его преследователей, представляли в Нем добровольную жертву этих низких и дьявольских страстей. Ему плевали в лицо; Его секли розгами; Его били; Ему наносили заушения[733]. Не зная пределов бешеной ненависти, они затевали злобные игры, завязывали Ему глаза и, учащая удары, с возмутительною дерзостью повторяли: прореки нам Христос кто ударил Тебя. Им не спалось в эту темную холодную ночь, до утра они вымещали свой позор и прежний страх на бесстрастной невинности. Бодрствовал и Сын Божий, среди этих диких, своевольных рабов, связанный по рукам и ногам и с завязанными глазами, в продолжительной безмолвной внутренней муке, один, без всякой защиты. Это было первое посмеяние, посмеяние над Христом, над ожидаемым Судиею, над святейшим Подсудимым, над Освободителем в оковах.

Прошли томительные часы ночи; засиял рассвет и настало утро этого вечно достопамятного дня. Нарушители милости и правды, страшась нарушить требование устного закона[734] не судить ночью, позаботились о соблюдении в точности этого ничтожного правила, потому что только на рассвете Иисус приведен был в Лискат-Гаггацциф, или мощеную залу с южной стороны храма, или, может быть, в Хануиоф, или торговое отделение, где собрался синедрион для третьего по счету, но первого формального и законного допроса[735], хотя собственно говоря и это сборище разве только из снисхождения можно назвать синедрионом. Иосиф[736] говорит, что во время владычества римлян не было и следа настоящего законного синедриона, а только неполноправные специальные собрания. Все обстоятельства относительно существования в это время настоящего синедриона слишком темны. В субботы и праздничные дни, говорят, собирались священники и старейшины в Беф-Мидраш или синагогу при храме, которая построена была вдоль хель, или стены, между дворами внешним и женским. Равви Измаил[737], автор Седер-Олам, сообщает, что «за сорок лет до разрушения храма синедрион сам себя изгнал из залы с мощеным полом и поместился в торговом отделении», выстроенном Анною и разоренном впоследствии народом, который за три года до осады Иерусалима расхитил все имущество этих ненавистных первосвященников.

Теперь это сборище сошлось, надо думать, в шесть часов утра в полном составе. Почти все члены его, за исключением очень немногих с более возвышенной душей людей, каковы, например: Никодим Иосиф Аримафейский и, по нашему мнению, Гамалиил, внук Гиллела, от всего сердца желали казни Иисуса. Потому что туда собрались священники, слышавшие от Него порицания их жадности и себялюбия, старейшины, которых Он громил за лицемерие, книжники, которых обличал в невежественности; но хуже всех их были преданные единственно мирским заботам скептики, воображавшие себя философами, тогда жесточайшие и опаснейшие противники Иисусовы, саддукеи, суетную мудрость которых Он так тяжко поражал словами. Все они исполнены были отвращения к этой беспредельной благости; все горели ненавистью к этой высочайшей природе, какой не только никогда не видали наяву, но и в лучших их сновидениях. Нелегка однако же была для них задача уничтожить Иисуса. Еврейские сказки о Его смерти, рассказанные в Талмуде и от начала до конца представляющие бесстыдную ложь, говорят, что в течение сорока дней Его выводили с провозглашением герольда и не нашлось ни одного человека, который бы, согласно обычая, поддержал Его невинность. Поэтому Он был сначала побит камнями, как возмутитель народа (месиф), а потом повешен и распят на кресте. Дело в том, что называвшееся синедрионом сборише не имело власти подвергать кого бы то ни было смертной казни: это ясно высказано у евангелиста Иоанна[738]. Хотя современные заметки и указывают, что римляне на подобные своевольные умерщвления за нарушение религиозных правил глядели сквозь пальцы, но эти своеволия не всегда сходили с рук удачно, что доказывается выговорами молодому Ганану и даже лишением его сана первосвященника за участие в присуждении к смертной казни Иакова, брата Господня[739]. Если бы во время суда над Спасителем фарисеи сделали открытое восстание, как в деле первомученика Стефана, то наименее фанатичние и более космополитичные саддукеи ни за что не согласились бы постановить смертного приговора[740]. Теперь, не довольствуясь херемом, или великим отлучением, они задумали предать Иисуса казни, которая зависела от светской власти. Но у них покуда было только одно, и то вымышленное, обвинение в богохульстве, основанное на выражениях, вынужденных от Него первосвященником, когда подчиненные сему последнему свидетели изолгались до конца, не представя ничего такого, что могло бы служить к Его обвинению. Еще не затронуты были прежние обвинения, к которым за неимением других приходилось обратиться. Но так называемое ими нарушение субботы соединялось с чудотворениями, а потому было основанием слишком опасным. Отрицание устного закона представляло вопрос, поселявший смертельный раздор между саддукеями и фарисеями. На смелое очищение храма равви и народ глядели с удовольствием. Обвинение в тайном злостном учении падало само собою, вследствие постоянно и вполне общественной жизни Иисуса. Обвинение в открытой ереси никуда не годилось за совершенным отсутствием свидетельств. Задача их состояла в том, чтобы вымышленное богохульство обратить в вымышленное государственное преступление. Но каким же образом это сделать? В поспешном ночном, а потому незаконном[741] собрании в доме Каиафы не было и половины членов синедриона, а чтобы постановить формальный приговор, надо было что-нибудь слышать лично и на основании этого приговаривать. В ответ на заклятие Каиафы, Иисус торжественно допустил, что Он Мессия и Сын Божий. Последнее имя в глазах римского трибунала не будет иметь значения, если бы Он захотел подтвердить, что Он Мессия, что из этого можно было бы еще развить нечто политическое. Но Иисус вероятно не захочет, несмотря ни на какие их настояния; потому что это даст им возможность к произвольным толкованиям, а притом они глубоко сознавали, что сами действовали явно в нарушение всех существующих постановлений и преданий, которые требовали, чтобы на каждого подсудимого, еще необвиненного, смотрели и с ним обходились, как с невинным, до тех пор пока не будет доказано, что он действительно преступник.

Когда они сидели таким образом пред своим Царем, который стоял пред ними, как узник, в молчании, среди их громкого говора, некоторым из старейших членов судилища могло прийти на память зрелище суда над Иродом за его убийство. Страх и трусость сковывали тогда их говорливые теперь языки, потому что Ирод, как указывает Шаммай, стоял перед ними «не с покорностию, не с разбросанными в беспорядке волосами и не в черной печальной одежде», но «одетый в пурпур, отчетливо причесанный и окруженный вооруженными людьми»[742]. Только один Шаммай и осмелился возвысить голос для пророчества, что наступит день мщения, когда Ирод, перед которым трепещут они и князь Гиркан, будет некогда совершителем Божьего гнева над ними и над Гирканами. Но какая противоположность между настоящим зрелищем и тем предыдущим, которое было полвека тому назад! Теперь они шумели, а Царь молчал; они были могущественны, а Царь их беззащитен; они преступны, а Царь божественно невинен; они были служителями земного гнева, а Он посредник Божественных дарований.