При начале своего учения Иисус отражал обвинения ссылкой на любимые им места из Св. Писания, — на превосходное выражение пророка Осии, которым Он повелевал им «идти и научиться» той мысли, что «Я хочу любви, а не жертвы». Затем, упрекая их в немилосердии и самодовольстве, Он привел в основание пословицу: не здоровые имеют нужду во враче, но больные[349]. В последние дни, во время путешествия Его в Иерусалим, эти неутомимые враги подняли неистово злобный ропот, говоря, что Он принимает грешников и ест с ними[350]. Тогда Иисус, оправдывая Свои действия, открыл с большей ясностью, чем прежде, действие божественной любви в отношении раскаявшихся грешников, рассказав три превосходные и замечательные притчи о потерянной овце, представляющей заблудшегося грешника, — об утраченной монете, изображающей грешника, запечетленного Божеским образом, но потерявшего и забывшего свое собственное достоинство, и наконец о расточительном сыне, как тип добровольно сознавшегося грешника. Будучи заимствованы из простой обыкновенной жизни, эти притчи (в особенности последняя) объясняют глубочайшие тайны Божеского милосердия и великую радость на небесах, даже об одном грешнике, если он раскается[351]. Где в ряду книг духовной и светской литературы можно найти что-нибудь настолько изящное, настолько светлое, настолько полное беспредельной любви, настолько верное в изображении последствий греха и так милостиво обещающее столько радостных надежд за исправление и раскаяние, как эта история? Какой превосходный перечень религиозных утешений и жизненных страданий! В этих немногих коротких словах яркими чертами изображены грех и наказание, раскаяние и прощение. Различие темпераментов и побуждений, разграничивающее разные классы людей, — мнимая независимость беспокойного своеволия, — предпочтение настоящих радостей будущим надеждам, — стремление из чистого и мирного приюта, называемого нами своим домом, с намерением дать волю всем низким страстям, предавшись распутству, которое растлевает и губит всякое благороднейшее дарование, — непродолжительность горячки запрещенных удовольствий, — томительный голод, — мучительная жажда, безнадежное рабство, — невыразимое унижение, — безраздельная скорбь, которая затем следует, — где и когда были изображены эти миллион раз повторяющиеся опыты в жизни, изображены в немногих чертах рукой более нежной, более верной, как в портрете этого сумасбродного молодого человека, просящего преждевременно раздела отцовского имения, путешествовающего в отдаленную страну, расточающего все имение в распутной жизни, страдающего потом от бедности и голода, принужденного принять на себя унизительную должность пастуха свиней, наполнять свой желудок свиным кормом, потому что никто не дает ему иного! Его опамятование, воспоминание о самых последних рабах отца, которые получали все с избытком, возвращение домой, глубочайшее раскаяние, смиренная, сокрушенная, раздирающая сердце мольба, наконец этот ни с чем несравнимый переход к другой жизни, — все это звучит каким-то дивным, как будто бы раздающимся с небес голосом, который вызвал во многих миллионах сердец слезы и раскаяние.
Он встал и помел к отцу своему — говорит Спаситель. И когда он был еще далеко, увидел его отец его, и сжалился, и побежав, пал ему на шею и целовал его. Сын же сказал ему: отче! я согрешил против неба и пред тобою, и уже недостоин называться сыном твоим. А отец сказал рабам своим: принесите лучшую одежду, и оденьте его, и дайте перстень на руку его, и обувь на ноги его. И приведите откормленного теленка и заколите: станем есть и веселиться! Ибо сей сын мой был мертв и ожил; пропадал и нашелся.
После таких поучительных слов утешения, которого не могла бы преподать грешнику сама смерть, по нашему людскому разумению, притча и должна была бы закончиться. Она бы и закончилась этой живой и естественной картиной высокой и всепрощающей любви, — этими дивными, сладостными, как звуки ангельской арфы, словами, — если бы тайная ненависть людская и коварство были не таковы, каковы они на самом деле. Заключение притчи относится гораздо прямее к тем обстоятельствам, которые ее вызвали. Злобный ропот фарисеев и книжников доказал, что они в своей холодной и упорной жестокости и гордости не имели ни малейшего понятия о том, что пред лицом Божиим слеза одного истинно раскаявшегося грешника несравненно дороже бездушного и бесполезного формализма тысячи форисеев. Они почти не подозревали, что раскаяние может привести блудника и грешника в более тесное общение с Творцом, нежели усиленное выражение пустого, наружного, притворного благородства. Поэтому-то Иисус закончил историю приходом старшего сына, который остался недоволен шумным весельем по случаю возвращения брата, огорчился такой готовностью к прощению, упрекал нежного сердцем отца, выставлял с упреком грехи брата, которого не хотел даже признавать своим близким, одним словом, выказал всю мелкую, непрощающую злобу сердца, наружную прямоту и честность, ошибочно принимаемые за святое чувство любви. Такая самохвальная злоба, такая безжалостная и отталкивающая благопристойность есть зло, которое укореняется глубже, нежели открытое непослушание и явное пристрастие к греху, а потому трудные для исследования, тяжелые для излечения. И в самом деле, когда мы при чтении этой истории размыслим глубже об ее содержании, то от всего сердца возблагодарим Бога за то, что Он, имея силу и власть из всякого зла извлекать добро, — мед из львиной пасти и воду из кремнистой скалы, может, — даже из такой души, как эта, — извлечь материал для божественных выражений откровения, — притчу о расточительном сыне.
Таким образом объяснены были Иисусом отношения Его к мытарям и грешникам, а с тем вместе выражена крайняя противоположность между духом Его учения и надутым религионизмом, который представляет всегда грубую и фальшивую подделку всякой истинной религии. Современный Христу иудаизм принимал за истину пустые формы и мелочную обрядность; смешивал немилосердную исключительность с настоящей чистотой; любил греться на солнце, воображая себя в своей несправедливости любимцем Божиим, и держал в тени и мраке всех прочих детей Божиих. Он был так глубоко проникнут притворством, что не замечал его в себе и вменял себе в заслугу, если мог сокрушить хрупкий тростник или затоптать остаток курящейся кудели, — принимая согласно с выражением блаженного Иеронима, что непростерший руку грешнику ломает хрупкий тростник, а потушающий искру веры в меньшей братии гасит дымящийся лен. Это фарисейство благодарило Бога за то, что другие грешат, и мечтало, что может Ему угодить служением, в котором не было ни смирения, ни веры, ни честности, ни любви. Увы! Жалкие формалисты, которые воображали, что они богаты и преисполнены дарованием, должны были увериться, что они пусты, бедны, слепы и наги. Эти овцы, вообразившие себя незаблудшимися, должны были узнать, что бедная, потерянная овца с большей еще нежностью отнесена будет домой на плечах доброго пастыря; эти старшие сыновья должны были научиться, что мысль отца их, которую они мало способны были осмыслить в своих ледяных, несочувствующих никому сердцах, заключается всецело в выражениях: это случилось так, что мы должны радоваться и веселиться, потому что твой брат был мертв и ожил; пропадал и нашелся.
5) Хотя слишком было явно, что дух Христов и дух фарисейский были совершенно противоположны друг другу, однако же до сего времени враги Иисуса не имели возможности ни уничтожить Его влияния на народ, ни остановить Его дела. Прощение тем же самым голосом, которым исцелялись больные, грехов, — бывших, по их собственному верованию, причиной болезней, — участие в общественных пирах, — общение с мытарями и грешниками не были и не могли быть поставлены на вид, как преступления против закона. Сильнейшее, чаще других повторяемое, больше других возбуждавшее чувство злобы обвинение, — обвинение в явном нарушении положительного закона Моисеева относительно субботы, — оставалось еще впереди. Оно возбуждало удивление, ожесточение, бешенство, жажду кровавой мести: оно преследовало Его даже до креста. Потому что суббота была установлением Моисеевым, нет! установлением первобытным и почиталось учреждением, которое отличало евреев, как особый народ, от всех язычников. Она была знаком их исключительных привилегий, центром их бесплодного формализма. Их предания, их патриотизм, их упорство крепко связано было с мелочным соблюдением субботы. Она, по их мнению, не только соблюдалась на небесах, прежде сотворения человека, но народ израильский был избран единственно только для ее соблюдения. Разве не соблюдают ее чудесным образом субботние реки в святом городе[352]? Обожание субботы только увеличивалось от насмешек, неудобств и потерь, — которые евреи должны были выносить за это от язычников. Но они были так упорны, что из-за соблюдения субботы проигрывали битвы; беспрекословно дозволяли неприятелю умерщвлять их целыми отрядами и глядели спокойно на гибель и плен Иерусалима. Такое соблюдение субботы сопровождалось самыми мельчайшими, до жалости аккуратнейшими и совершенно ничтожными ограничениями. Пророк назвал ее наслаждением: поэтому всякий обязан был есть по субботам не менее трех раз в день. Суббота считалась праздником: следовательно, нельзя было ни зажигать огня, ни готовить пищи. Согласно упорной и узкой во взглядах школы Шаммая, никто не смел ни помочь больному, ни развеселить печального; даже сохранение жизни считалось нарушением субботы. Ты не должен, — говорят субботние правила, — проходить источник на ходулях, потому что в сущности ты несешь ходули; женщина не должна надевать лент, если они не нашиты на ее платье; нельзя выдергивать страждущий зуб и больной не может полоскать рта уксусом, а должен поднести ко рту и проглотить; никто не смеет написать двух букв кряду. Больной не должен посылать за лекарем; при наружной болезни никто не должен ни натирать, ни припаривать больного места; портной не должен выходить из дома в пятницу на ночь, не оставивши дома иглы, чтобы она не оказалась как-нибудь при нем в субботу; повар не должен надевать на голову повязки, потому что это означает в некотором смысле нести что-нибудь.