После войны тридцать лет прослужил в милиции, работал фанатично, по-другому не мог, сумел стать классным профессионалом, знатоком преступного мира, точнее, того мирка, который еще оставался, обычаи, традиции и язык которого берегли вымирающие «паханы», редкие, как зубры, даже в колониях особого режима.

Он дни и ночи проводил в своей зоне, всех блатных знал как облупленных, и они его знали, боялись, уважали по-своему. Нераскрытых преступлений у Старика почти не было, на допросе он мог разговорить любого, даже к самым отпетым, ворам в законе, находил подход.

Но все тридцать лет Старик оставался исполнителем, выше старшего инспектора и майорского потолка так и не поднялся, потому что образования не имел, начальства не чтил, «подать себя» не умел. Каждый из этих недостатков в отдельности, возможно, и не сыграл бы большой роли, но взятые вместе они служили надежным тормозом при решении вопроса о выдвижении.

Всю жизнь, за исключением нескольких лет неудачного опыта супружества, Старик прожил в общежитии, уже перед самой пенсией получил квартиру в ведомственном доме, и нельзя сказать, чтобы очень этому обрадовался.

Он всегда был выше житейских забот, не думал о быте, да и о себе, пожалуй, не думал.

Война пращей запустила его в самое пекло, туда, где надо мгновенно ориентироваться, принимать единственно правильное решение, быстро стрелять и уворачиваться от выстрелов, входить в контакт с людьми, определяя, кто друг, а кто — враг, рисковать своей и чужими жизнями, предугадывать действия противника и переигрывать его, прятаться, маскироваться, атаковать, где все подчинено одной цели — выполнению задания и где именно это является смыслом жизни, а еда, отдых, одежда, место ночлега превращены во второстепенные, обеспечивающие детали, без которых при необходимости можно обойтись.

Такое же отношение к быту Старик сохранил и в милиции, поэтому он никогда не добивался ни путевок, ни квартиры, ни садового участка, поэтому же не стал отвлекаться на институт, хотя был не глупее тех, которые учились у него азам сыска, а получив дипломы, поглядывали уже несколько свысока.

Пять лет Старик на пенсии, но от дел не ушел: стажировал начинающих, учил молодых, консультировал опытных, помогал асам. Бывали случаи, когда дипломированные сыщики заходили в тупик и не могли помочь им ни справочные картотеки, ни информационно-поисковая система, ни машинная память, тогда они шли к Старику, не то чтобы на поклон, а вроде бы просто рассказать, посоветоваться, мол, одна голова хорошо да две лучше, и Старик брался за дело, рылся в собственной памяти, тянул за тоненькие, одному ему известные ниточки, находил давно забытых осведомленных людей и, глядишь, давал результат. Отставка ничего не изменила, Старик продолжал жить так же, как раньше, так, как привык. И по-прежнему ни во что не ставил комфорт и материальные блага.

Да, Старик не был обычным человеком, таким же, как все вокруг. К сожалению. Если бы все были такими, как он… Увы! Я изо всех сил старался походить на Старика, но сомневался, что мне это удается.

Правда, тогда в ночном поезде, когда внутренний голос, основанный на инстинкте самосохранения, убеждал, что отвернувшийся к двери тамбура человек с сигаретой не Глушаков и проверять его нет никакой необходимости, во всяком случае сейчас, одному, я примерил к ситуации Старика и спросил у курящего документы.

И Элефантова, который сейчас вертит в руках самурайский нож, снятый Стариком тридцать семь лет назад с убитого им эсэсовского офицера, захватывающие истории интересуют не сами по себе, он же не мальчик десяти лет от роду. И не научный интерес им движет, хотя, может, и играет какую-то роль, но не основную; а главное, что подающего надежды ученого волнует, — теперь это видно невооруженным взглядом, — смог бы он сам в пустом городе выйти один на один с врагом? Смог бы победить и с теплого еще тела снять документы и трофей?

Уж не знаю, что стряслось у этого парня — симпатичный, талантливый, с перспективой, а вот забрали же сомнения, мол, чего я стою, и пытается их разрешить — присматривается к «людям действия», примеряет их поступки, ищет отличия себя от «них».

Да, отличий уйма, ни я, ни Старик в жизни не изобретем никакого прибора и не додумаемся до десятой доли тех вещей, которые ты придумал, зато отобрать у пьяного нож, пистолет выбить, наручники надеть, в притон ночью войти — это у нас лучше получится. Каждому свое. И мы от нашего неумения и незнания не страдаем, а ты свое, похоже, болезненно переживаешь. Потому что еще в каменном веке выслеживать, убивать и свежевать дичь считалось делом сугубо мужским и потому почетным, а вот там звезды рассматривать, огонь жечь, на стенах рисовать мог вроде бы каждый кому не лень. И хотя охотники обеспечивали день сегодняшний, а созерцатели и рисовальщики — завтрашний, сейчас это всем ясно, в генах все равно сохранилось деление на мужское ремесло и всякое там разное.

Но чтобы вылезло наружу это глубоко запрятанное, чтобы начали сомнения мучить, нужна какая-то встряска, взрыв какой-то нужен, да чтобы он наложился на давний душевный надлом, неуверенность в себе, скрытую, залеченную, похороненную как будто, а оказывается — живущую. И отгадку надо искать в прошлом твоем — юности, а может, в детстве…

Интуитивная догадка Крылова была верной. Чтобы понять специфические черты характера Элефантова, сыгравшие определяющую роль в рассказываемой истории, следовало заглянуть на тридцать лет назад…

Глава восьмая

ЭЛЕФАНТОВ

Сергей Элефантов рос единственным ребенком в семье, и, если исходить из стереотипных представлений, его должны были безмерно баловать. Всю жизнь ему внушали, что именно так оно и было, в качестве примеров приводили необыкновенную, купленную на толкучке за большие деньги коляску, покупаемые на рынке апельсины и всегда наполненную вазочку с конфетами на обеденном столе. Сам Сергей ничего этого не помнил.

Семейная хроника сохранила факт прибытия новорожденного к домашнему очагу — счастливая мать неловко захлопнула дверцу такси, прищемив ему руку. К счастью, резиновый уплотнитель смягчил удар, а компрессы и примочки привели распухшую и посиневшую кисть в норму. Сергей этого не помнил, но случай многократно пересказывался как забавный курьез, и только много лет спустя, сжимая и разжимая кулак, он смог оценить истинную юмористичность давнего события.

Помнить себя в окружающем мире Сергей стал с трех лет, хотя потом родители не верили этому, тем более что в его памяти откладывались события, которые они, конечно, давно забыли. Например, попытка вызвать большой снег. Отец сказал, что снег выпадает от дыхания людей, и Сергей, лежа закутанный в одеяло на санках, всю прогулку старательно выдыхал воздух ртом прямо в небо.

На следующий день, проснувшись, он бросился к окну, ожидая увидеть сугробы вровень с подоконником, и испытал первое в жизни разочарование.

Второе разочарование связано с отношением взрослых к правде, которую они учили его говорить всегда и везде. Был праздник, гости сидели за столом, он вышел из спальни, где прихорашивалась перед зеркалом мать, и на шутливый вопрос, что там делает твоя мама, серьезно ответил: «Красит щеки губной помадой».

Гости захохотали, появилась мать с натянутой улыбкой и румянцем, забивающим помаду, весело сказала, что он все перепутал, но потом на кухне отвесила подзатыльник.

Какое разочарование было третьим, Сергей не помнил. То ли старшие мальчишки под предлогом испытания смелости и умения писать склонили его изобразить на цементном полу подъезда неприличное слово, а потом, пока двое держали его под руки, чтобы не стер, третий позвал родителей: «Посмотрите, что ваш Сережа написал», то ли Моисей, поклявшись страшными клятвами, что вернет, взял посмотреть чудесный из черной пластмассы — большая редкость по тем временам — подаренный бабушкой пистолет и неожиданно убежал вместе с любимой игрушкой, то ли… Разочарований приходилось переживать все больше и больше, Сергей потерял им счет. Одни проходили безболезненно, другие наносили глубокие раны, повзрослев, он понял, что самый верный способ избежать их вообще — не очаровываться, и заковался в броню скепсиса и сарказма, будто предчувствуя, что самое горькое, перевернувшее всю его жизнь разочарование еще впереди.