Свистнула мина, и Андрей инстинктивно повалился на снег. На подступах к высоте еще два раза приходилось ложиться. Бил невидимый пулеметчик, и пули свистели рядом, сбивая голые ветки кустарника.

Все время, пока шли они от траншей, нагоняя ушедший вперед батальон, Андрея не оставляло непонятное, раздвоенное чувство. Будто в нем, в его полушубке, в каске, шагали два человека. Один переживал острую, тоскливую боль. В груди, в горле комом стояла тревога за Николая. Он привязался к нему, к веселому, жизнерадостному здоровяку, не мог представить его бессильным, истекающим кровью, может быть, умирающим. Конечно, волновало и чувство опасности. В то же время кто-то другой, но тоже он, с непостижимой, фотографической точностью отражал в памяти все, что виделось ему на дороге. Восприятия его обострились до фантастического предела. Их не могли притупить ни тоска, переходящая почти в физически ощутимую боль, ни холод в груди, вызываемый свистом пуль или же треском разорвавшейся невдалеке мины. Позже он мог восстановить в мельчайших подробностях все, что попадало ему на глаза. Все, все – от каемки платка на лице убитого солдата до расщепленной вековой сосны, вывернутой взрывом и воткнутой в землю вверх корневищем. Говорят, такое обострение чувств бывает после тяжелой болезни, – например, после тифа, беспамятства.

IV

Когда Андрей служил в саперном батальоне, он сам видел финские укрепления. Конечно, со стороны, при мерцающем свете ракет, ползая в ничейной полосе с инженерной разведкой. Не раз просиживал он часами над картой, изучая сооружения линии Маннергейма, и мог с закрытыми глазами нарисовать схему Хотиненского оборонительного узла сопротивления. Он знал все семнадцать крепостей, притаившихся только на одном трехкилометровом участке их дивизии – от озера Сумма-Ярви до Муна-Суо. А вся линия Маннергейма тянулась от Ладоги до Финского залива, пересекая Карельский перешеек.

Андрей знал расположение каждого дота, пронумерованного на карте цифрами: 006, 008, 0011… Двойные ноли перед цифрой означали железобетон, одинарные – землю и камень. И каждый из них надо было обнаружить разведкой или боем, заставить заговорить. А для этого требовались жертвы, жертвы и жертвы…

Воронцову казалось, что он, комиссар саперного батальона, хорошо знает систему и мощь фортификационных сооружений финнов, но он не мог и представить, что в действительности предстанет перед его глазами.

Они подошли к высоте, окруженной паутиной колючей проволоки, рядами надолб. Проволочные заграждения то подымались высоким забором, то, наоборот, коварно стлались над снегом. А надолбы походили на гранитные арктические торосы. Отдельные ряды были уложены из пепельно-серых камней, прочно зарытых в землю. Высотой они доходили как раз Андрею до пояса. Какой танк мог осилить, преодолеть этакую брошенную на землю челюсть с зубьями надолб?

На подступах к высоте Андрей насчитал сорок два ряда проволочных заграждений. Вперемежку с проволокой тянулись двенадцать рядов надолб.

– Мать ты моя честная! – ахал связной, изумляясь больше не тому, что видел, а другому: как можно было взять этакую несокрушимую оборону?

По крестьянской привычке, он и войну мерил на свой лад, приводил сравнения из деревенского обихода. Мирная жизнь оставалась ему ближе войны. Лес с обкусанными верхушками, иссеченный и разбитый снарядами, он сравнивал с озимью, потравленной табуном лошадей. Остановившись возле глубокой воронки, прикинул на глаз ее размеры и сказал:

– Две копны войдет верных…

Сравнения его были метки. В самом деле, там, где накануне подымалась густая стена леса, видимого из наших траншей, теперь торчали голые хлысты, расщепленные стволы, либо рухнувшие, как в бурелом, деревья с вывороченными из земли корнями, будто и впрямь прошел здесь табун гигантских коней.

Откуда-то снова наплыл туман. Он словно зарождался здесь же, на поле: нет его, кругом чисто – и вдруг кустарник затянулся дымкой, и не видно уже двух бойцов, тянущих за собой лодочку с раненым, ни связистов, оставшихся позади.

Как ни пустынным казалось поле, но сейчас, когда бой переместился к роще Фигурной, здесь царило оживление. По тропинке, которую только что прошел Андрей, уже гуськом, выныривая из тумана, тянулись солдаты с цинковыми ящиками патронов, минеры в наушниках осторожно шагали по целине, шарили вокруг себя палками, как слепцы, попавшие в незнакомое место. Позади саперов приладилась полевая кухня, и лошаденка тянула повозку, останавливаясь на каждом шагу.

А навстречу выводили или выносили раненых. Иные шли сами и возбужденно, как бывает у людей, избежавших опасности, рассказывали, что проклятую линию Маннергейма наконец прорвали, финны бегут, а передовые части ушли, почитай, километров за десять, если не за двенадцать.

Но до прорыва было еще далеко, пали только первые укрепления. Командный пункт батальона Андрей нашел в доте, отбитом у финнов. Траншея, по которой они теперь шли, ступая по раскиданным шинелям, халатам, оружию, привела их к полуоткрытой стальной двери, похожей на дверь тяжелого, большого несгораемого шкафа. Первый, кого Андрей встретил здесь, был Тихон Васильевич, одиноко стоявший у входа в дот. За эти несколько часов он осунулся, похудел и как будто состарился.

– Где капитан? – спросил его Воронцов. – Отправили в госпиталь?

– Отправили, товарищ комиссар, полчаса не будет, как отправили. Малость самую не застали… А вы уж знаете…

– Ну что с ним? Тяжело ранен?

– Плох. Не знаю, выживет ли. Как ранили, так и не приходил в себя. В грудь навылет. Я аккурат с ним был, меня ничего, а он, вишь ты…

Тихон Васильевич указательным пальцем вытер слезу сначала на одном, потом на другом глазу.

– Да ведь у нас, товарищ комиссар, еще беда – политрука Силкина убили. Вот только что.

– Как?! А кто же командует батальоном?

– Уж и не знаю. Адъютант будто собирался…

Андрей представил себе худощавое, утомленное и болезненное лицо Силкина, запавшие, горящие глаза. Он часто температурил; говорили, что начинался туберкулез. Силкин тщательно скрывал свой недуг от товарищей и ни за что не хотел сообщать семье. Ему обещали дать отпуск. Силкин ждал со дня на день путевку. Он считал, что всю его хворобу снимет, как только погреется на крымском солнышке. Теперь этого ничего не нужно.

Внутри дота Андрей застал адъютанта батальона, говорившего по телефону. Свет в каземат падал сквозь амбразуру, пробитую в толстых, словно монастырских стенах. Адъютант был в чине лейтенанта, выглядел мальчиком, с нежным цветом лица и едва пробивающимися усиками. Он говорил, волнуясь, и свободной рукой нервно крутил между пальцами телефонный шнур.

– Да, да, так точно, – говорил он, напрягая голос. – Вышли к южной опушке рощи Фигурная… Противник?.. Сопротивляется. Силкин передавал, что опасается контратаки. Приказал доложить вам, что просил разрешения закрепиться… Кто, Силкин?.. Так точно, убит. Минут пятнадцать назад… Как?.. Мне – батальоном?.. Есть… Нет, не командовал…

Адъютант зарделся и растерянно взглянул на окружающих. Андрей шепотом попросил у него трубку. Лейтенант облегченно прервал разговор:

– Одну минутку. С вами говорить будут.

Андрей по голосу узнал майора Могутного. Доложил, что прибыл в расположение батальона и просит разрешения принять на себя командование как старший по званию. Людей он знает, обстановку тоже.

Командир полка согласился:

– Хорошо, действуйте. Завтра заменим. С обстановкой ознакомьтесь лично и доложите.

Могутный посоветовал внимательно следить за флангами, предупредил, что батальон вырвался вперед, глубоко вклинился в оборону противника и финны могут отрезать и окружить.

Молоденький лейтенант внимательно следил за разговором, и выражение лица его непрестанно менялось, оно отражало переживания адъютанта. Он боялся ответственности – у него так мало опыта – и в то же время гордился, что ему поручают командовать батальоном. Потом облегченно вздохнул: командовать будет кто-то другой. И снова сомнение: не упрекнут ли его в трусости?..