Разглядывая гостей и прислушиваясь к их разговорам, Юлиус нашел в этом средство скрыть свое волнение, вызванное ожиданием синьоры Олимпии.

Самуил же, войдя, приветствовал троих французов как давних знакомцев, с полуиронической почтительностью и презрительным смирением человека, сознающего свое превосходство в своем скромном положении.

– Мы больше никого не ждем, кроме синьоры Олимпии и ее брата, – сказал лорд Драммонд.

В это мгновение дверь открылась и лакей доложил:

– Господин Гамба!

Юлиус в тревоге устремил взгляд на дверь.

Но она, пропустив Гамбу, закрылась.

Он пришел один.

Гамба попробовал отвесить поклон. Что-что, а уж согнуться ему было не трудно, напротив, из-за преувеличенной гибкости позвоночника он склонился в прямом смысле слова до земли. Но что всегда было поистине мучительно для бедного Гамбы в светских поклонах, это необходимость подавлять искушение воспользоваться таким великолепным случаем, чтобы, ловко просунув голову между ног, опереться на руки и перекувырнуться, перекатившись колесом, а затем мгновенно вскочить на ноги и твердо, прямо встать перед пораженными зрителями. Тут к вечному его прославлению надобно заметить, что он героически преодолел этот заманчивый соблазн и после приветствия просто вернулся в вертикальное положение, хоть и с довольно унылой физиономией. Он принес салонным нравам немалую жертву.

– А где же синьора Олимпия? – спросил лорд Драммонд.

– Она не придет? – невольно вырвалось у Юлиуса.

– Да нет, господа, она скоро будет, – сказал Гамба, мгновенно освоившись в столь почтенной и приятной компании. – Она меня выслала вперед, чтобы попросить от ее имени прощения у всех этих господ за то, что она заставляет их ждать… О, да мы вполне можем сесть, у нас впереди добрых полчаса. Она еще не готова, задержалась, разбирая ноты – дьявольское сочинение какого-то никому не известного немца. А когда она музицирует, это, видите ли, все равно, как если бы я…

Тут Гамба осекся, сообразив, что, пожалуй, сейчас не время и не место распространяться о красотах и сложностях акробатической пирамиды.

Но Самуил, по-видимому, был другого мнения, так как он поспешил подбодрить Гамбу:

– Как если бы вы делали что? – с живостью полюбопытствовал он.

– О, ничего особенного! – поспешил вмешаться лорд Драммонд. – Это все вещи, не представляющие для нас никакого интереса, уверяю вас.

– Стало быть, господин Гамба тоже не чужд искусству? – настаивал Самуил, во что бы то ни стало стремясь заставить его разговориться.

Гамба лукаво покосился сначала на Самуила, потом на лорда Драммонда.

– Искусство, ремесло, мания – зовите это, как вам угодно, – сказал он, – хотя, если рассудить с толком, чтобы удержать равновесие на натянутом канате, искусства требуется не меньше, чем когда выводишь рулады. Сам я вообще-то не вижу, почему, собственно, проделывать разные ловкие штуки посредством глотки настолько уж благороднее, чем делать это ногами.

Лорд Драммонд испытывал несказанные мучения.

Самуил же как ни в чем не бывало продолжал расспросы:

– Значит, вы танцор?

– Я канатный плясун! – надменно ответил Гамба. – Впрочем, – прибавил он, – не будем толковать об этом, а то я слишком разболтаюсь, и это может не понравиться лорду Драммонду. Мне ведь стоит только вскочить на трамплин моих милых воспоминаний, а там уж мне удержу не станет, кончится тем, что я вам выложу всю мою историю, да и сестрицыну заодно.

– Говорите! – вскричал Юлиус.

– Что ж, раз это по душе таким умным людям, продолжайте, несносный болтун! – промолвил лорд Драммонд.

– Вы уж мне поверьте, – начал Гамба, – когда я вспоминаю минувшие деньки, жизнь на свежем воздухе, восхищение всех бездельников, что толкутся на городских площадях, сердце прямо так и колотится. Ах, солнце Италии! Ах, толпы на перекрестках! Ах, золотистые лучи на серебристом песочке! Вот то, что достойно называться жизнью. Но если вам любопытно узнать о нашем с сестрицей прошлом, она вам сейчас сама все расскажет и сделает это куда лучше меня. Лишь бы она оторвалась от своей музыки, а то она без ума от нот, если не с той самой поры, когда вошла в разумный возраст, так, по крайности, с той, когда к ней возвратился рассудок.

– Как? Разве он ее покидал? – спросил Самуил.

Кресла задвигались, гости, охваченные любопытством, придвинулись поближе к Гамбе, окружив его. Все, а Юлиус с Самуилом тем более, с жадностью ожидали подробностей из жизни знаменитой певицы.

– О! – воскликнул Гамба, весьма довольный, что своими ловкими и дерзкими намеками он заставил слушателей проглотить наживку. – Теперь-то уже смело можно об этом говорить: моя бедная сестрица долгое время слыла чем-то вроде дурочки. Ее ум все не мог просветлеть или, может, он куда-то спрятался. Она ни на что не обращала внимания, без конца о чем-то грезила, и все ей было безразлично; она как бы без остатка ушла в себя. И то сказать, наш папаша так с ней обращался, что при этаком обхождении ей и мудрено было бы особенно развиваться.

Родитель мой был человеком выдающихся достоинств, среди наших полишинелей другого такого поискать надо – на слово скуп, зато в жестах красноречив. Краткость речей он охотно восполнял размахом затрещин. Я сохранил достаточное почтение к его кульбитам, чтобы иметь право со всей прямотой признать, что он был грубой скотиной. Для меня славный кульбит все искупает, так что я с должной благодарностью вспоминаю пинки, которыми он меня угощал. Это благодаря им я достиг таких успехов в благородном искусстве акробатики, которое, увы, стало теперь для меня совсем бесполезным.

Увлекшись повествованием, Гамба опустился на стул и машинально подогнул ноги под себя, скрестив их по образцу портных и турок.

– Стало быть, мой папаша, – продолжал он в упоении от того внимания, с каким его слушали, – был цыган – свободный человек, один из тех, что бродят из одного города в другой, не пускают, уподобляясь растениям, корня на одном месте и каждую новую страну берут в любовницы, вместо того чтобы взять в жены единственную. Он занимался гаданием и показывал марионеток. Так он всю Европу исходил, но особенно Италию. Он смешивал три ремесла: танцора, певца и колдуна. Однако его излюбленным занятием оставалось колдовство. Оно было его слабостью. Не хочу сказать о колдунах ничего дурного, я их уважаю, но не могу взять в толк, как можно предпочесть карты канату. Я предпочитаю канат. Олимпия ничего не предпочитала. Ее ни к чему не тянуло. Когда ей приказывали потанцевать, она начинала плакать. Тогда мой родитель ее бил. Я-то всегда заступался за сестрицу, потому что она была такая хрупкая. Ну, тут папаша и меня лупил. Впрочем, не подумайте, что он был злым. Это был добрейший человек на свете. Отец лорда Драммонда знал его.

– А, так значит, ваш отец, милорд, был знаком с отцом синьоры Олимпии? – спросил Юлиус.

– Да, – отвечал лорд Драммонд. – Лет двадцать тому назад мой отец путешествовал по пустынной и безотрадной римской равнине. Как-то ночью на него напали трое разбойников, весьма основательно вооруженных. Один из них сбросил возницу наземь под лошадиные копыта, и мой отец, полусонный, оказался лицом к лицу с двумя его товарищами. Тут-то и подоспел цыган: он бесстрашно бросился на двух негодяев, и те, напуганные этим внезапным вмешательством, пустились бежать. У этого храброго малого было двое детей: присутствующий здесь синьор Гамба и его сестра, с тех пор успевшая превратиться в нашу божественную Олимпию. Прощаясь со своим спасителем, мой отец взял с него слово, что тот будет сообщать ему, как идут у него дела. Однако в скором времени цыган умер, и отцу не удалось отыскать ни его следа, ни следов его детей. Я был тогда совсем еще молодым человеком. Отец часто заговаривал со мною о той встрече, напоминая, что он в долгу перед этими людьми и мне надо будет отплатить за его спасение, если он умрет прежде, чем успеет сам сделать это. Вот почему много позже, встретив детей человека, которому отец был обязан жизнью, я предложил им дружбу и братскую преданность.