Но…
Оказалось, что Михаил Нежинский погиб полтора года назад: утонул, купаясь в реке. В архиве прокуратуры Зайцев нашел уголовное дело, возбужденное по факту его смерти.
Я рассматривал фотографию симпатичного парня с тоскливыми глазами, читал характеристики, отзывы знавших его людей. Инженер, характеризуется положительно. Замкнут, иногда вспыльчив — Очень тяжело пережил развод — болел, хандрил, даже начинал пить, но это у него не получалось. Хорошо плавал, уверенно чувствовал себя в воде. Между строк отчетливо проступала никем прямо не высказанная мысль о самоубийстве.
Допрошенная в числе других свидетелей, Нежинская на вопрос о возможности самоубийства четкого ответа не дала, но пояснила, что муж страдал нервными срывами и от него всего можно было ожидать.
Уже неделю механизм следствия крутился вхолостую, такого в моей практике еще не бывало.
На невысокую результативность и намекнул Фролов после утреннего селектора:
— Скучаешь? Съезди с Широковым на задержание, помоги ОБХСС да прогуляйся заодно, а то совсем мохом обрастешь!
В дежурке получили оружие. Расхитители — народ спокойный, не то что наши подопечные, и все же ухо с ними надо держать востро: слишком много теряют при проигрыше и тогда могут быть опасны, ни перед чем не остановятся, куда там хулигану или грабителю!
Широков, видно, о том же думал, в машине спросил:
— Помнишь Чигина?
— Помню.
Замдиректора магазина, кругленький, добродушный. Проворовался по-крупному, когда за ним пришли, встретил оперативников, как дорогих гостей, посадил на диван в гостиной, чуть ли не чаем угощал, а сам стал собираться. Побрился, портфель сложил, потом зашел в спальню, переоделся, положил в карман паспорт на чужое имя, пачку денег, застрелил обоих — и поминай как звали. Ребята молодые, начинающие, расслабились…
Давняя история. Уже лет десять, как расстреляли этого Чигина, а вот гляди-ка, помнится, не забывается. Намертво вошла в анналы оперативной работы как пример недопустимости подобных ошибок.
— А Косовалокову помнишь?
Широков улыбнулся:
— Только подумал.
Тоже давний пример и тоже памятный. Старухасамогонщица во время обыска обварила кипятком участкового.
— Об одном и том же думаем, старик. Есть все-таки телепатия!
Широков не был расположен к разговорам, лежал, развалясь на сиденье, глаза прикрыл — думает. Оно и понятно: у меня чисто техническая, обеспечивающая функция, предстоящая работа полностью ложилась на него.
Когда мы приехали, на трикотажной фабрике шло собрание по вопросу сохранности соцсобственности. Как раз выступал директор — Андреевич, бичевал группу расхитителей, действовавшую здесь несколько лет. Увидев Широкова, он удвоил энергию, заклеймил позором всех, кто халатно относится к сохранности народного добра, и себя не пожалел — покаялся в благодушии, доверчивости, но тут же заверил: с этим покончено, железной рукой наведем порядок, личный контроль и все такое. Зал аплодировал.
Потом мы втроем прошли к Бадаеву в кабинет, Широков положил перед ним постановление об аресте, ощупал карманы, осмотрел сейф и ящики стола.
Алексей Андреевич вначале возмутился, к телефону бросился, фамилиями ответственными пугал, потом сник, как будто стержень из него вытащили.
— Оговорили, сволочи, — сипло произнес он. — Только я тут ни при чем, сами убедитесь…
Выходил из кабинета он уже не тем человеком, которым вошел в него сорок минут назад.
С фабрики поехали к Бадаеву на дачу, и, когда выкопали из клумбы две литровые банки, туго набитые крупными купюрами, с ним произошло еще одно превращение: на глазах осунулся, постарел, даже ростом меньше стал.
— Оболгали, подкинули, — монотонно, как автомат, бормотал он, не вникая в смысл произносимого. — Руководитель всегда за всех отвечает…
Потом мы отвезли Бадаева в прокуратуру. Я стал у окна, Широков — позади стула допрашиваемого, как положено, тот еще ощущал себя директором, косился непонимающе, но в мыслях у него был хаос, глаза беспокойные, оторопевшие, и видел он все не так, как мы: и стандартный казенно пахнущий кабинет, и зеленую листву за окошком, и следователя, молодого еще, но цепкого, с тремя звездочками юриста второго класса в петлицах, который коротко рассказал Бадаеву, как обстоят его дела.
А обстояли они скверно. Его зам оказался человеком ушлым и дальновидным: сохранял все записочки, документы на «левый» товар с бадаевской подписью да еще переписывал номера купюр, когда отдавал директору его долю. А пришло время отвечать, он все это на свет Божий и вытянул — любуйтесь, мол, не я здесь главный, меня прямой начальник вовлек, с него и основной спрос! Паскудная публика, подленькая, эти друзья — расхитители.
Деваться Бадаеву было некуда, но он от всего отказался, даже от подписей собственноручных отперся и только повторял, что это происки недругов, дескать, запугать, грязью замарать кого угодно можно.
В машине Бадаев заплакал:
— Как же так, столько лет на руководящей работе, грамоты, премии, и все коту под хвост? Оказывается, вор я, преступник… Да где же тогда справедливость?
Тягостная сцена. Воры, мошенники, грабители — тоже справедливости хотят, требуют даже. Только справедливость для них заключается в том, чтобы можно было красть и грабить сколько угодно, в любое время суток, у кого захочется и при этом оставаться безнаказанными. А гак, к счастью, почти никогда не бывает.
Когда мы сдали арестованного в следственный изолятор и возвращались обратно, Широков неожиданно спросил:
— А ведь тебе стало жаль Бадаева?
— Пожалуй. Когда задерживаешь убийцу или насильника — все на своих местах. А тут вроде бы приличный человек…
— Вид респектабельный: костюмчик финский, рубашка крахмальная, галстук выглаженный, а выбрит как! Бритва у него «Браун» — из «Березки», — медленно продолжил Широков. — Да если бы только это! Авторитеиный руководитель, хороший семьянин, куча благодарностей. Собрания проводил, обязательства брал, речи пламенные произносил! Душой за производство болел, фонды на реконструкцию выбивал, станочный парк обновлял! Вот что страшно! В кабинете своем за одним столом начальников цехов, охрану инструктировал насчет контроля, бдительности, а потом с шайкой своей делишки грязные обсуждал. Одной ручкой благодарности передовикам производства и липовые наряды подписывал. Ну да кабинет, стол, — ерунда. А сам-то он, сам — тоже один: то в президиуме заседает, то о сбыте левака договаривается, то с трибуны правильные слова говорит, то в подсобке, в закутке, деньги за украденное получает! Ты знаешь, сколько работаю, а привыкнуть к такому не могу. Иногда думаю: вот найти бы у него в мозгу участочек, откуда все идет, облучить рентгеном, ультразвуком, вырезать, наконец, к чертовой матери, и готово — выздоровел человек!
— Что ж, он — больной, по-твоему?
Широков невесело усмехнулся:
— Это я для примера. Нету, конечно, вредоносного кусочка в мозге, есть натура двойная — одна для всех, другая — для себя да для таких же, как сам, которых не стыдишься. Оборотни. Знаешь, что интересно: бадаевы поначалу всегда отпираются. По инерции. Стыдно. Надеются, что до второй их натуры не докопаются, обойдется. Потом очные ставки, экспертизы, ревизии, все дерьмо и выплыло, для следователя ты как на ладони, отпираться глупо, надо срок сматывать, тогда и пойдут «чистосердечные» признания да задушевные разговоры. Когда следователь про тебя и так много знает, признаваться легче…
А в суде по-другому оборачивается: здесь не наедине беседуют — судьи, прокурор, адвокаты, публика в зале — родственники, соседи, друзья, сослуживцы. И принародно надо свое грязное белье выворачивать: так, мол, и так, вор я, мерзавец, негодяй… Стыдно. И в обратную сторону картина завертелась: я не я, хата не моя, следователь заставлял, запугивал, а я писал, протоколы подписывал, не читая, ну знаешь, обычная шарманка.
А процесс идет, и вот оно — бельишко-то твое срамное, куда от него денешься, и слушают все, узнают твою вторую натуру, а коли так — чего стыдиться, опять каяться надо. Когда есть привычка к лицедейству, нетрудно наизнанку выворачиваться: признался, отказался, снова признался…