— Эти запасы находятся в колониях, — возразил Черчилль. — Наши соглашения не позволяют…

— Вот об этом я и говорю, — Рузвельт прервал премьера, чтобы закончить мысль. — Не может же Британия вечно сохранять за собой монополию в колониальных странах.

Черчилль побагровел. Он не ожидал выпада. Но удар был нанесен, и на него следовало ответить. Подавшись вперед, Черчилль сказал с достоинством:

— Господин президент, Англия никогда не откажется от своих преимущественных прав в Британских доминионах. Наши преимущества освящены веками, они принесли величие английской короне…

И вдруг, поняв, что продолжать спор бессмысленно, премьер остановился перед президентом, секунду помолчал и, подняв палец, произнес трагическим тоном:

— Господин президент, у меня создается впечатление, что вы намереваетесь покончить с Британской империей. Это видно из всего хода ваших мыслей о послевоенном устройстве мира. Бог вам судья! Но мы знаем, — голос премьера дрогнул, — мы знаем, что вы — единственная наша надежда. Без Америки Британской империи не устоять. В то же время поймите, — я не для того стал премьер-министром, чтобы председательствовать при ликвидации Британской империи…

Черчилль сдавался на милость победителя. Разговор еще продолжался, разошлись только в третьем часу, но всем было ясно, что британский премьер потерпел поражение. Иллюзии, надежды, с которыми Черчилль плыл к берегам Ньюфаундленда, были разрушены. Премьер признал свое поражение, поражение ради спасения Британской империи.

Премьеру удалось кое-что выторговать в формулировках, пришли к соглашению о поставках, о помощи, но Соединенные Штаты пока отказались открыто вступить в шишу. Состоялось торжественное подписание Атлантической хартии, были улыбки, горячие рукопожатия, громкие салюты перед выходом в море «Принца Уэльского», но в глубине души Черчилль и Рузвельт остались недовольны друг другом.

Президент снова стоял на верхней палубе линкора «Аугуста». Он опирался на руку сына, махал шляпой вслед удалявшейся британской эскадре. Судовой оркестр продолжал играть марш, хотя звуки духового оркестра, конечно, не достигали до слуха людей, находившихся на борту «Принца Уэльского». Задумавшись, Рузвельт сказал:

— По-человечески я могу понять англичан. Они в безвыходном положении. Но я президент Соединенных Штатов. Это разные вещи — быть президентом и человеком. Президент не может быть добрым дядюшкой. Иначе его не выберут президентом Америки…

Глава третья

1

Карла стошнило от того, что случилось в лесу. Еще раз его вырвало после, когда вернулись назад. Это было около бани, куда они пришли мыться. Оберефрейтор Штринк попросил воды. Вилямцек налил и протянул кружку. Штринк пил большими глотками. Острый кадык его ходил вверх и вниз, пальцы мелко дрожали, а зубы цокали о край алюминиевой кружки, точно его бил озноб. Он только бахвалился, что ему все нипочем. На рукаве Штринка расплылось большое пятно крови. Кровь еще не успела застыть, и обшлаг походил на суконку от штемпельной подушки, пропитанную краской. Карл увидел пятно, и его опять стошнило. Представил себе поляка с длинной шеей, которого застрелил. Хорошо, что Вилли не было в бане. Иначе снова начал бы ругаться.

Ефрейтор Вилямцек вытер платком выступивший на лице пот и слюну с подбородка. Перед ним снова встал расстрел пленных поляков. До сих пор он только догадывался, подозревал, что означают выстрелы, доносившиеся из леса. Сегодня сам все увидел. Как это страшно!

Панковский огородник Карл Вилямцек провел начало войны в Берлине. Его зять оберштурмфюрер Вилли Гнивке выполнил свое обещание. Пристроил Карла к себе денщиком. Но лучше, кажется, было идти на передовую, чем блевать от того, что он увидел в лесу. Вилямцек сплюнул липкую горечь, еще раз вытер рот и пошел в баню. Участники акции, так назывались массовые расстрелы, уже мылись. В предбаннике в одном белье сидел оберефрейтор Штринк и отмачивал рукав кителя в теплой воде. Вода в оцинкованном тазу была бледно-розовой. Вилямцек стал раздеваться.

Сначала, когда разразилась война, он был доволен. Там, в Берлине, месяца полтора, если не два, торчал в штабе, бездельничал, болтал с писарями или читал газеты. Главным образом объявления и сводки с Восточного фронта. Последние страницы газет напоминали кладбища: кресты, кресты и кресты на объявлениях-могилах, обрамленных черными рамками. Родственники извещали о безвременной смерти мужей, сыновей отцов. Ясно, что это были убитые на русском фронте, хотя на первых страницах в сводках говорилось только об огромных потерях русских.

Вилямцек не пропускал ни одного объявления или некролога, высчитывал — сколько лет было покойным, сравнивал со своим возрастом. Чаще всего получалось, что убитые были моложе его лет на десять — пятнадцать. Все молодежь. Ефрейтор испытывал что-то похожее на самодовольное удовлетворение — на этом свете он прожил больше любого из них. Но иногда попадались другие некрологи — умирали люди его возраста и старше. Тогда Вилямцек тревожно задумывался над неизбежным концом, печально размышлял, удастся ли ему дожить до этих лет.

Вскоре газеты перестали печатать траурные объявления. Говорили, что доктор Геббельс запретил публиковать некрологи. Уж слишком их стало много, и они будто бы влияют на моральный дух нации.

Иногда Карлу удавалось побывать дома. В солдатской форме он расхаживал вдоль грядок, давал распоряжения или рассуждал с женой. Герда жаловалась, что должна разрываться между Панковом и деревней. Карл старался ее успокоить. Война скоро кончится. На московском направлении германские войска уже взяли Смоленск.

Потом Вилли послали в Россию, и он взял с собой тестя. Сначала они побывали в Варшаве. Вилямцеку не понравился разбитый город. Но и Минск оказался таким же. Вместо улиц — сплошные развалины. Вилли где-то пропадал целыми днями, возвращался поздно и сразу заваливался спать. Вилямцеку было скучно без дела. Он не знал, зачем они разъезжают с места на место. Вилли сказал, что у него задание самого рейхсфюрера СС господина Гиммлера, он что-то проверяет, кого-то инспектирует. Но Карл подумал: зять скорее всего привирает, набивает себе цену.

Из Минска они поехали в Смоленск. Ехали по шоссе, забитому военными обозами, пушками, транспортерами. Все это тянулось на восток. Не доезжая до города, свернули в сторону и остановились на большой одинокой вилле, стоявшей и лесу, неподалеку от речки. Здесь располагался, как было написано на указателе, штаб пятьсот тридцать седьмого строительного батальона.

Место понравилось Вилямцеку — лиственный лес, начинающий желтеть под сентябрьским солнцем, тихие полы реки, по которым плыли опавшие листья. Все напоминало чем-то берлинский пригород в районе Буха, около его деревни. Только название было другое — Катынвальде, Катынский лес.

С зятем они прожили здесь дней пять, когда произошло то, что так потрясло ефрейтора Вилямцека. А началось это с деревянного зайца, с детской игрушки. Карл подобрал ее в другой даче, расположенной несколько дальше, в глубине леса, на просторной полянке. Здесь жили солдаты, а раньше, говорят, у русских была детская колония, называемая пионерлагерем. Скорее всего, так это и было — позади террасы, выкрашенной, в белый цвет, с разбитыми стеклами и сорванными с петель дверями, валялась груда детских кроватей.

От нечего делать Вилямцек слонялся вокруг дачи. Штаб опустел. Солдаты во главе с командиром батальона куда-то уехали в крытых зеленых машинах, похожих на фургоны. Уехал с ними и оберштурмфюрер Гнивке. Так уезжали они каждый день на несколько часов, а возвращаясь, сразу шли в баню. Потом обедали, пили, играли в карты, пиликали на губных гармониках, горланили песни, и если ночью не уезжали, то рано заваливались спать.

Сначала Вилямцек пошел на звуки выстрелов, отрывисто раздававшиеся невдалеке, но его остановил часовой и приказал вернуться обратно. Карл спросил, что там за стрельба, часовой ответил: «Не твое дело» — и прикрикнул на Карла, чтобы тот быстрей убирался.