Прохоров сел на подоконник, секундочку подумав, начал диктовать:

— Я, Никита Гурьевич Суворов, вечером двадцать второго мая этого года…

6

На следующее утро капитан Прохоров проснулся с ощущением удачи и не сразу понял, чем это вызвано, но, бросив случайный взгляд на письменный стол, улыбнулся. Ощущение удачи объяснялось просто: Никитушка Суворов дал такие показания, которые уже вели к цели.

Прохоров позвонил начальнику лесопункта Сухову и попросил прислать машину, о которой они договорились еще вчера.

— Машина выйдет за вами через пятнадцать минут! — деловито ответил Сухов. — Номер пятнадцать — шестьдесят три…

Прохоров завязывал галстук, когда за окном послышался звук автомобильного мотора, запыленный, пышущий зноем «газик» резко затормозил у крыльца. Из него медленно выбрался пожилой водитель, одетый в клетчатую ковбойку и толстые суконные брюки, на босых ногах у него были теплые домашние тапочки. Шофер бесшумно поднялся на крыльцо, войдя в комнату, не поздоровался, а только неприветливо насупился.

— Кто тут будет Прохоров? — недружелюбно спросил он, хотя в кабинете, кроме Прохорова, никого не было. — Я спрашиваю, кто здесь будет Прохоров?

Губы у шофера были брезгливо оттопырены, спина надменно пряма, в глазах читалось презрение ко всему человечеству, а теплые тапочки, надетые на босые ноги, как бы кричали: «Что хочу, то и делаю, а все вы гроша ломаного не стоите!» Увидев это и поняв водителя, Прохоров вплотную подошел к нему, замерев, начал пристально глядеть в глаза и молчал. Это походило на детскую игру в гляделки и длилось до тех пор, пока водитель не опустил взгляд.

— Значит, вы и будете капитаном Прохоровым? — пробормотал он.

Он и на этот раз не получил никакого ответа, так как Прохоров поступил просто — вышел на улицу и сел на переднее сиденье машины.

— Подвезите меня к Кривой березе, — коротко распорядился он.

На этом поединок между капитаном Прохоровым и водителем «газика» Николаем Спиридоновым не был завершен. Всю недолгую дорогу до Кривой березы водитель презрительно косился на Прохорова, что-то шептал про себя, а когда машину подбрасывало на ухабах и Прохоров инстинктивно хватался за металлическую скобу, мстительно ухмылялся.

Кривая береза на самом деле была кривой. Ее ствол метра на три поднимался из земли прямо, затем совершал такой крутой изгиб, что метра на полтора уходил в сторону: да, чудное это было дерево, но по-своему красивое, так как в отличие от обыкновенных берез на нем было так много листьев, что это уже казалось расточительством. Необыкновенная береза стояла в центре огромной солнечной поляны, испещренной цветами. Эта поляна была из тех полян, какие бывают в молодости каждого деревенского жителя — юноши или девушки — и о которой не забывают до последнего дня жизни… Над поляной поднималось волнистое марево, пахло разнотравьем, гудели в воздухе пчелы и осы, трава была высока — до пояса, солнце на поляне как бы растворялось, и от этого возникало желание броситься грудью на землю, пропитаться ее теплом, запахами травы и цветов, приложив ухо к земле, слушать непонятное гудение. Поляна звала гулять по ней с девушкой, рвать цветы и молчать, так как поляна сама разговаривала… «А вот у меня не было такой поляны, — с привычной грустью подумал Прохоров. — Какая там поляна, когда нельзя было высунуть голову из окопа…»

Вороной жеребец Рогдай, на котором мастер Петр Петрович Гасилов трижды в неделю совершал верховые прогулки, пасся на южном конце поляны; на нем не было ни пут, ни узды. Подняв голову, жеребец приглядывался к людям, ноздри раздувались, почуяв запах бензина. Это было прекрасное животное — небольшая змеиная голова, могучая выпуклая грудь, тонкие и длинные ноги, удлиненное, созданное для скорости тело. Когда Прохоров подошел к Рогдаю, жеребец потянулся к нему, осторожно и мирно переступая тонкими, ненатруженными ногами; лиловые глаза были постно опущены, подвязанный хвост болтался, словно был лишним.

За спиной Прохорова что-то происходило. Шофер Николай Спиридонов тихонечко подошел к нему, остановился так близко, что Прохоров слышал злобное пыхтение. Молчал шофер, наверное, с полминуты, потом раздался его насмешливый голос.

— Спортили жеребца! — сказал он и мстительно захохотал. — Шестой год ничего не делает… Поездит на нем Гасилов, душеньку потешит, и опять Рогдаюшка пасется, как комолая пеструха…

Прохоров к водителю не повернулся, так как был занят другим делом — старался представить, как приходит к Кривой березе мастер Петр Петрович Гасилов. Вот он несет переброшенную через плечо красивую уздечку, седло — непременно монгольское — спрятано где-то рядом с березой; мастер шагает спокойно, лицо у него удовлетворенное, плечи горделиво развернуты.

Увидев Гасилова, Рогдай призывно ржет, обрадованный, бросается к нему. Гасилов с улыбкой протягивает ладонь, на которой лежат несколько кусочков сахара, потом ласково и по-родственному похлопывает жеребца по холке…

— На трех меринов и одну кобылу жеребца выменял, — послышался за спиной по-прежнему злой голос шофера. — Четыре коняги при орсовской столовой работали, а Гасилов взял да и променял их на Рогдая. Говорит, надо товары и воду на автомобилях возить… Ну и никто слова супротив не сказал — выше Гасилова начальства нету!

Прохоров уже видел, как Гасилов взнуздывает Рогдая, надевает седло, затягивает подпруги; глаза у него почти счастливые, голос ласковый: «Ну, постой на месте минуточку, постой, Рогдаюшка!» А вот Гасилов уже в седле — это не просто всадник, это, черт побери, конный памятник, волнующее зрелище. «А самое обидное, — думал Прохоров, — что под Гасиловым жеребец хоть на секундочку да превращается в Красного Коня!»

— Жил-был на свете писатель Исаак Бабель, — обращаясь к жеребцу Рогдаю и солнечной поляне, сказал Прохоров. — И вот он написал: «Жизнь нам казалась лугом, лугом, по которому ходят женщины и кони». — Прохоров помолчал. — А потом появился человек и заменил в этой фразе слово «ходят» на слово «пасутся»…

Капитан Прохоров резко повернулся к шоферу, глядя снова пристально в его обиженно-наглые глаза, сказал:

— Евгений Столетов не ошибся: слово «пасутся» точнее выражает суть дела… Что вы думаете насчет этого, товарищ Спиридонов?

Шофер огорошенно молчал, нижняя губа у него оттопырилась, он переступал с ноги на ногу в своих домашних тапочках.

— Так что вы думаете об этом, товарищ Спиридонов? — сухо переспросил Прохоров.

Глухо стукнули о землю некованые копыта, Рогдай медленно обошел опасное растение — вех, расставив задние ноги, лениво помочился на теплую траву. Ко всему на свете безразличный, жеребец уже не помнил о Прохорове, притерпелся к запаху бензина; он снова жил в привычной, скучной, обыденной обстановке поляны, похожей на громадный обеденный стол.

— Почему вы молчите, товарищ Спиридонов? — дружеским тоном спросил Прохоров. — Вы же сами подошли ко мне и начали разговор, а вот теперь молчите…

Прохоров про себя усмехнулся: пока он наблюдал за Рогдаем, шофер Николай Спиридонов вернулся в свое обычное состояние — плотно сжатые губы, выпяченный подбородок, презрительно сощуренные глаза, пренебрежительно-прямая спина. Весь этот арсенал был пущен в бой и на этот раз не против всего человеческого рода, а только против одного Прохорова.

— Кожаная подошва или резиновая? — мирно спросил Прохоров, показывая на тапочки водителя.

Вопрос был таким будничным, простым и неожиданным, что шофер только фыркнул:

— Резиновая, где ты теперь возьмешь кожаную…

— Удобная вещь! — завистливо вздохнул Прохоров. — Шнуровать не надо, носок надевать не надо, портянки вертеть не надо… Вскочил с постели, поел наскоро и — за руль…

«Собственно говоря, — неторопливо размышлял Прохоров, — шофера Спиридонова нельзя целиком и полностью обвинять в том, что он презирает каждого пассажира в отдельности и все человечество в целом; с шофера не следовало взыскивать за ношение домашних тапочек в рабочее время, если мастер Петр Петрович Гасилов в рабочее время трижды в неделю совершает променаж на жеребце Рогдае».