Он пошел к дверям, но остановился:

— Я только сейчас понял, что такое уголовник, но вы узнаете об этом позже… До шести часов вечера, гражданин Гасилов!

6

В кабинете Пилипенко было накурено и очень жарко, так как полуденное солнце через окна успело уже нагреть пол, стены, громадную русскую печь, но здесь все равно дышалось легче и веселее жилось, чем в кабинете Гасилова, хотя бывший уголовник Аркадий Заварзин неподвижно сидел на табурете, а участковый инспектор стоял гранитным часовым за его профессионально ссутуленной спиной.

Ввалившись в комнату, Прохоров со злостью и радостью сорвал с себя пиджак и галстук, облегченно вздохнув, потребовал, чтобы Пилипенко сию же минуту принес ведро ледяной колодезной воды. Когда Пилипенко исчез, Прохоров на свое место садиться не стал, а подошел к Заварзину и, капризно оттопырив губу, заявил:

— Когда я уезжал в Сосновку, майор Лютиков, который вел ваше последнее дело, Заварзин, просил вам передать привет, если вы по-настоящему расстались с прошлым… Так вот! Не буду я вам передавать привет от Лютикова! — Прохоров рассвирепел. — Показания гражданина Гасилова уличают вас в даче лживых показаний и сокрытии правды…

Только сейчас Прохоров разглядел на лице арестованного Заварзина новое выражение, которое сразу не увидел. Ясно, что арестованный по-прежнему был тосклив и бледен, данные допроса Гасилова, несомненно, вызвали страх, но новым было то, что в глазах Заварзина читалась лихорадочная надежда.

Он как бы повторял уже однажды произнесенную фразу о том, что Прохоров никогда еще не доводил до тюрьмы невинного человека. «У меня нет никакой надежды на спасение, кроме вас, Прохоров, — умоляли глаза Заварзина. — Не может быть, не может быть такого, чтобы вы взяли невинного!»

Непонятно улыбнувшись, Прохоров сел на свое место как раз в тот момент, когда в кабинет с ведром воды ввалился Пилипенко.

— Есть ведро колодезной воды! — щелкнув каблуками, доложил он. — Будете пить, товарищ капитан?

— Продолжаю допрос, — после того как все напились, сказал Прохоров. — Итак, вернувшись вместе со Столетовым с Круглого озера, вы вошли в столовую, чтобы повидать Гасилова и рассказать ему о «забастовке наоборот»… Правильно?… Теперь скажите, что еще вами было сообщено Гасилову?

— Ничего.

— Великолепно! А что вам сообщил Гасилов взамен «забастовки наоборот»?

На лице арестованного не было сейчас никакого выражения, и всякий человек, но не Прохоров, удивился бы тому, что лицо живого человека может быть таким опустошенным.

Однако у Аркадия Заварзина было именно такое лицо — бескрасочное, безглазое, плоское и неподвижное, как маска.

— Так что же вам сообщил Гасилов?

— Он как бы смехом сказал, что его Людмила расписывается с Петуховым! — безголосо ответил Заварзин. — Я его спросил, зачем приходил Столетов, а он взял да и ответил: «Странный человек этот Столетов! Людмила собирается регистрироваться с техноруком, а он все талдычит о высокой производительности труда!»

Ах вот, оказывается, еще как! Оказывается, что с глазу на глаз со своим уголовным продолжением Петр Петрович Гасилов изволил перейти на заварзинский язык. Он, умеющий так веско и вкусно произносить слова «социализм», «энциклопедисты», в благодарность за услугу употребил словечко «талдычит». Ах, ах, как не стыдно, дорогой Петр Петрович!

Старательно скрывая радость по поводу такого важного признания, Прохоров несколько раз щелкнул замком шариковой ручки, затем легкомысленным тоном спросил:

— Почему вы утаили от меня эти данные на предыдущем допросе, арестованный?

— Забыл!

— Да что вы говорите! — удивился Прохоров. — Главное забыли, а!..

— Забыл…

Вот и наступил тот редкий момент, когда на обветренном, костистом, загорелом и немного узкоглазом лице альпиниста и теннисиста Прохорова проявились голубые глаза богобоязненной, умиленной чудом жизни и всеобщей человеческой красотой старушки: эта старушка с радостью просыпалась на заре, осеняла себя крестным знамением и до самого позднего вечера не переставала благодарить бога за то, что он позволил ей прожить еще один день на этой теплой и круглой земле… Вот какие глаза глядели с христианским смирением и любовью на арестованного Заварзина, и в них уже можно было читать оторопь перед тем, что существовала тормозная площадка, стоял на ней Аркадий Заварзин, мчался поезд, во мраке белел камень, похожий на человеческий череп.

«Да не может быть этого! — жалобно молили голубые глаза старушки. — Никаких камней не бывает, никакой смерти нет!»

Под прицелом этих глаз арестованный вздохнул, тыльной стороной ладони по-детски вытер губы и замер в такой позе, которой и хотел добиться Прохоров, — смотрел не в угол комнаты, а на Прохорова.

— Вы не могли забыть, Заварзин, самый важный факт, сообщенный вам мастером, — тихо сказал Прохоров. — Видимо, весть о замужестве Людмилы играет какую-то роль в происшествии, если вы утаиваете этот единственный факт… А это жаль!

И опять начало работать, как выражался майор Лукомский, «высшее достижение мальчика с полноводной Оби» — старушечьи глаза Прохорова.

По-прежнему полные счастливого удивления перед добротой и сказочностью мира, не верящие в то, что могут существовать лживые люди, они с испугом и недоумением как бы говорили: «Этого не может быть, чтобы вы врали, Заварзин! Это недоразумение, вопиющая ошибка! И я верю: вы сейчас скажете, что это действительно была ошибка и глупое недоразумение».

— Так как же, Заварзин, забыли или утаили?

Прохорову вдруг показалось, что Аркадий Заварзин вместе с табуреткой сидит на самом краешке бездонной пропасти, и вот сейчас, в одно напряженное мгновенье, решает, упасть в пропасть или удержаться на самом ее краешке…

Секунда молчания растягивалась в минуту, минута начинала казаться часом, тишина в кабинете сделалась звонкой и прохладной, а в глазах Прохорова с еще большей силой прорезалось верующее, иконное, по-матерински бабье…

— Не забыл… — прошептал Заварзин. — Утаил… Дайте еще воды. Я все расскажу, все! Мы вместе со Столетовым…

ЗА ПЯТЬДЕСЯТ МИНУТ ДО ПРОИСШЕСТВИЯ

…Женька Столетов вместе с Аркадием Заварзиным стояли на тормозной площадке мчавшегося поезда, прятались от пронзительного завихряющегося между платформами ветра, а когда поезд с таежного «уса» вырвался на простор главной магистрали и еще добавил скорости, на них неожиданно пахнуло весенним теплом и самым радостным запахом на всем белом свете — запахом начинающей цвести черемухи.

Уже было сумрачно, узкоколейный паровозик раздвигал темень желтым светом лобового прожектора, но все равно кусты черемухи, отороченные свадебной белизной, проклевывались в темноте, и чем дальше поезд уходил от лесосеки, тем чаще мелькали белые кусты, иногда сливались в сплошную линию.

Счастливый стоял на тормозной площадке Женька Столетов. Еще несколько часов назад он не поверил бы, если бы ему сказали, что в десятом часу вечера он поедет на одной тормозной площадке с Аркадием Заварзиным и будет чувствовать его локоть, нечаянно прикоснувшийся к Женькиному бедру, видеть белое в темноте лицо с полоской белых зубов, раздвинутых улыбкой… Жизнь вообще была счастьем. И этот суетливый паровозик с весело снующими штоками поршней, похожих на согнутые ноги, и свадебный наряд черемухи, и мысли о том, что скоро он встретится с Людмилой, действительно нездоровой и поэтому не отвечавшей на его записки, — все было прекрасным. Они с Людмилой пойдут смотреть фильм «Этот безумный, безумный мир», сядут на заднюю скамейку, и он скажет, когда кончатся титры: «Я тебя люблю так, как в кино!»

Это значило бы, что он держал ее руку в своей, смотрел на экран ее глазами, смеялся ее смехом, удивлялся ее удивлением, а когда ловил на себе ее взгляд, то с губами происходило странное — они так плотно смыкались от нежности, что потом не хотелось разжимать.

Паровозик тоненько посвистывал, плевался паром, на поворотах выбрасывал из-под котла новогодний фейерверк искр, звезды и луна вращались вместе с небом — и это все тоже было таким, что Женька Столетов не мог долго молчать. Он еще раз посмотрел на кособокую луну, хватив ноздрями острый черемуховый запах, дружески положил руку на плечо Заварзина: