Говорил Петр Петрович спокойно, веско, с видом созидателя, измученного временным творческим бессилием. «Понимаете, товарищ Прохоров, — говорило лицо Петра Петровича, — как трудно жить человеку, не овладевшему знанием всех богатств, которые выработало человечество. Можете себе представить, товарищ Прохоров, каким полезным человеком был бы я для общества, если бы овладел всеми богатствами?»

— Хочу задать целую серию мелких неделикатных вопросов, — с гасиловской улыбкой сказал Прохоров. — Для чего вы купили телескоп? Почему расхотели иметь зятем Евгения Столетова? Для чего создали собственную теорию посредственности?

Прохоров действовал так потому, что ему надо было понаблюдать за Петром Петровичем в тот момент, когда после телескопа прозвучит вопрос о Столетове. Может же быть и такое, что среди собачьих морщин гасиловского лица появится нечто чужеродное, например беглая заминка, так как природа гасиловской лжи резко отличалась от бабьего вранья Лидии Михайловны и целесообразной профессиональной лжи Аркадия Заварзина. Ведь Петр Петрович Гасилов, если разобраться по существу, не лгал, не обманывал, не скрывал правду, он давно забыл о том, что существуют ложь и правда; в сознании праздного мастера давным-давно стерлись все грани между ложью и правдой, между понятиями «честность» и «бесчестность», и все это было так же естественно, как привычка жить, ничего не делая.

— Повторить вопросы?

— Не надо… У меня хорошая память!

Гасилов поднял правую руку, на глазах у Прохорова демонстративно загнул указательный палец.

— Телескоп купил по случаю, а вот астрономией интересуюсь с детства… Евгений Столетов был бы моим зятем, если бы не погиб… На последний вопрос ответить труднее…

Он спокойно замолк, а Прохоров обидно выругал себя за то, что не мог сообразить сразу, почему Гасилов не удивляется неделикатным дурацким вопросом. «Дура ты, капиташка! — подумал он. — Гасилов не удивляется потому, что вообще никогда ничему не удивляется… Ну чем можно удивить такого человека, как Гасилов, умного и всегда готового к любым неожиданностям? Кроме того, — размышлял Прохоров, — мастер Гасилов ничего не боится, он создал себе прочную славу передовика производства и считает себя вправе безнаказанно сидеть с большой ложкой возле государственного пирога».

— Продолжайте, Петр Петрович, — любезно попросил Прохоров.

— Только философствующий на пустом месте Сухов может назвать мои случайные слова теорией посредственности, — осторожно сказал Гасилов. — Однако в моих словах есть доля правды… Вы же не станете отрицать, что гениев-одиночек стало меньше, что времена энциклопедистов прошли…

Прохорову было важно знать, как Гасилов произносит слово «энциклопедисты», «гении», как строит речь в отвлеченном разговоре; судя по корешкам книг в шкафу, Гасилов довольно много читал… Значит, телескоп, чтение, легкая философия на досуге…

— Суховы теперь редки, — увереннее продолжал Петр Петрович. — Боюсь, что ему не удастся изобрести современный трактор… Это под силу только коллективу, целой группе людей, связанных одной целью. Коллективность вообще теперь становится нормой жизни…

«Конечно, конечно, — веселился Прохоров, — бездельнику Гасилову весь мир должен казаться состоящим из посредственностей, кто же, если не посредственности, позволяют ему превратить жизнь в бесконечный пир!» Прохоров оживленно повозился в мягком кресле, нашел удобную ямочку и для левого плеча.

— Я не думаю, что коллектив непременно должен состоять из посредственностей, — будто прочел мысли Прохорова Гасилов. — Однако личность в коллективе непременно нивелируется… В социалистическом обществе гений — это коллектив!

Как ловко все-таки Петр Петрович Гасилов оперировал всеми этими «нормами коллективной жизни», «личностью в коллективе». Высокие слова с его твердых губ слетали легко, как подсолнечная шелуха, выражение лица было постным.

— И это правильно, что творцом научно-технического прогресса становится коллектив, — легко говорил мастер, привычно собирая на лбу крупные складки. — Если творцом революции, истории давно стал коллектив, то это правило надо распространить и на технику…

Постой, постой! Да ведь вся эта философия, все торжественные слова — тоже камуфляж! Рассуждениями о высоких материях, философствованием, употреблением таких слов, как «социализм», «коллектив», «общество», Гасилов маскировал пустоту, цинизм, лицемерие. О! Можно было себе представить, какое впечатление на некоторых работников райкомов и райисполкомов, на корреспондентов газет, на командированных из треста и комбината производил на первый взгляд обыкновенный мастер. В какой восторг, наверное, приходили разные инструкторы, а корреспонденты газет дрожащей от радости рукой писали в блокноты: «Приметы нового… Высокий культурный уровень нашего рабочего класса можно показать на примере мастера Гасилова…»

— Спасибо, Петр Петрович! Я вас понял…

Прохоров проник во все обнаруженные им удобные ямки кожаного кресла, полуприкрыв глаза, внутренне хохотал, хотя лицо оставалось по-гасиловски постным. Он был истинным чудом, этот роскошный Петр Петрович Гасилов! Камуфляж! Везде камуфляж…

— После смерти Евгения Столетова вы, Петр Петрович, сказали: «Такие люди, как Евгений Столетов, не должны умирать!» Какой смысл вы вкладывали в слово «такие»? — спросил Прохоров. — Что вы хотели сказать этим?

Мастер на мгновение задумался, потом уверенно сказал:

— Столетов был великолепным образцом современного молодого человека. Честность, искренность, работоспособность, доброта — вот далеко не полный перечень его достоинств.

Петр Петрович искренне-печально вздохнул, потупившись, долго не смотрел на Прохорова, который тоже вздохнул и потупился, думая о том, что Гасилов не врал, перечисляя достоинства Женьки Столетова; он искренне оценивал погибшего, и не хватало только одной-единственной фразы: «Столетов человек хороший, но не для моей дочери!»

— За четыре часа до смерти, — бесстрастно сказал Прохоров, — Евгений Столетов имел с вами серьезный разговор. Я хотел бы знать о чем.

Капитан уголовного розыска Прохоров впервые в жизни сидел в таком кресле, которое было словно специально приспособлено для наблюдений за лицом собеседника, и, будьте уверены, он не пропустил ничего: заметил и нервный тик правого века, и растерянность, и лишнюю собачью складку возле губ.

— Ваш разговор со Столетовым случайно слышала повариха Лузгина. Каждое слово этого разговора запротоколировано и подписано Лузгиной, — охотно объяснил Прохоров. — Все это имеет прямое отношение к смерти Столетова, и мне хочется услышать этот разговор из ваших уст…

Теперь весь внешний облик мастера служил камуфляжем трусости; по-обывательски умный, правильно понявший слова «имеет прямое отношение к смерти Столетова», знающий от Заварзина, что произошло на тормозной площадке, Гасилов никогда не думал, что его разговор со Столетовым и Заварзиным — второй разговор был, видимо, важнее первого, — станет через Лузгину известен работнику уголовного розыска, и не надо было иметь большого воображения, чтобы представить внутреннее состояние Гасилова. Это был откровенный страх!

— Я жду, Петр Петрович!

— Столетов зашел ко мне после смены, — глухо сказал Гасилов. — Он зашел ко мне после смены, чтобы… Он хотел со мной поговорить как с мастером и как с отцом Людмилы… Это было… это было часов в пять вечера…

ЗА ЧЕТЫРЕ ЧАСА ДО ПРОИСШЕСТВИЯ

…стремительно, словно его подгонял сильный ветер, простоволосый, радостно возбужденный удавшейся «забастовкой наоборот», Женька Столетов подбежал к мастеру Гасилову, положил руку на локоть мастера. Заглянув в его лицо и поразившись, в который уже раз, что Людмила все-таки здорово походила на отца, Женька просительно и мягко обратился к мастеру:

— Петр Петрович, давайте поговорим…

За спиной Женьки Столетова стоял неопасный из-за соседства Андрюшки Лузгина золотозубый Заварзин; лицо холодил весенний ветер, тракторы гудели оглушительно, на эстакаде рабочие еще хохотали над дураком Притыкиным, Женькина «Степанида» должна была через минуту ожить, к ней уже шел его сменщик Никита Суворов, в Сосновке было тепло и сухо — чего еще не хватало Женьке Столетову для полного счастья?