Отец в этот день одевался по-праздничному, и все мы строго следовали этой традиции. Мама покупала большой букет красных гвоздик (иных цветов папа не переваривал), который молча возлагала у доски, осенив себя крестным знамением. Отец не был крещен (я никогда не слышал от него упоминания о Боге), стоял молча, уставившись в одну точку. В свое время он посадил у могилы дубок, выросший и нависший над могилой, и этот дуб приводил отца в экстаз, и он читал стих о ржавых листьях на ржавых дубах, которые устилают неизвестно чей путь. Казалось, что он мнит себя тем самым дубовым листком, выполнившим или собиравшимся выполнить некую высокую, почти божественную миссию, несгибаемым под ветром и в итоге превратившимся в прах. Мы втроем присаживались на скамейку, собственноручно сколоченную отцом (пожалуй, единственное его достижение в области деревянного зодчества), папа аккуратно застилал середину скамьи газетой. Затем мама доставала из сумки банку с солеными груздями, уже приготовленную слабо соленую селедку, толсто нарезанный ржаной хлеб, отец торжественно наполнял граненые стаканчики и, не чокаясь, хмуро выпивал свою стопку. Мы с мамой лишь виртуально присутствовали на ритуале, — мама не терпела алкоголь, а мне пить строго запрещалось (я так и не приобрел эту дурную привычку). Бутылку отец выпивал один, затем из сумки на свет появлялась и опустошалась другая бутылка, затем трезвый, как стекло, но помрачневший, собирал остатки еды и пустые бутылки в газету и выбрасывал все в мусорный ящик на аллее.
После исчезновения отца мы на время прекратили посещать деда, однако вскоре во мне проснулась необъяснимая тяга к посещению дедовой могилы. К тому же я всегда думал, нравилось ли наше застолье вечно спящему деду, если он наблюдал за нами, или же он возмущался и бил костяшками в крышку гроба. Пришлось придать ритуалу новую форму: возложение цветов, скорбная минута молчания. Любил я порыться в разных фотографиях и бумагах и даже в обширном собрании книг, в которые особенно не вгрызался. Отец был явно книжным червем, на каждой книге оставлял пометки карандашом или ручкой, ставил вопросительные и восклицательные знаки или N.B. или просто «дурак!», правда, к концу произведения карандаш уставал и некоторые страницы сохраняли свой девственный вид. Кабинет отца, отданный мне на откуп, задыхался от томов Гегеля, Монтеня, Сковороды, индийской и китайской философии и прочего заумного хлама. Беллетристика особенно не выпирала, зато поэзия всех времен и народов занимала десять огромных полок (в два ряда), что свидетельствовало не только о лирической насыщенности души моего родителя, но и о его склонности самому заниматься рифмоплетством. Однажды в одной из бесчисленных папок я наткнулся на следующий опус:
Эти строчки явно указывали не столько на непомерные амбиции родителя, сколько на его явную неудовлетворенность своим местом в мире. На эти мысли наводили и его подчеркивания в чужих книгах касательно тайных дел, лицемерия и подрывной деятельности. Правда, иногда были и перлы. Так, Маркс Карл Генрихович на вопрос «Что такое счастье?» с пафосом отвечал: «Борьба!», а Энгельс Фридрих Абрамович: «Бутылка „Шато Марго“ 1881 года».
Школу я закончил с серебряной медалью, и по мудрому совету мамы подал документы в финансовый институт (уже началось время рынка и свободы, и научные и прочие карьеры потеряли свою привлекательность). На экзаменах крупно срезался, все надежды на поступление рухнули, однако меня все-таки приняли, думается, не без вмешательства чьей-то невидимой мохнатой руки. «Неужели приняли?» — восторженная физиономия мамы, которая никогда не отличалась умением врать, служила достаточным тому доказательством. Удивительно, но все финансовые предметы я щелкал в институте, как орешки, снискав славу будущего Рокфеллера, меня уже примеряли на курсы молодых менеджеров в Колумбийском университете, когда произошло событие, сыгравшее свою роль в моей жизни.
Однажды, явившись после учебы домой, я застал у нас дяденьку с тонкими усиками а-ля французский апаш на неподвижной, акульего вида физиономии. Мама называла его Питером, старым другом отца и покровителем семьи, наедине со мной она всячески превозносила достоинства благодетеля, словно это был святой Петр, бывший рыбак Симон. Акулыч, шевеля усиками, пил зеленый чай из фарфорового чайника в виде Биг Бена (видно, был зашитый), иногда потрагивал аккуратно подстриженный, похожий на декоративный газон, «бобрик» и бросал на меня испытующие взгляды.
— Ну что? Определился уже? — задал он самый популярный на нашем выпускном курсе вопрос. Я улыбнулся, и пожал плечами, ибо до сих пор все предложения моей особе держались на планке $300–400 в месяц (рубль дрожал под ветрами перестройки). Тоже, конечно, деньги, но с призраком экономии на устрицах, скромным отдыхом в перестроенном под санаторий пионерлагере с вечно неудовлетворенной женой, постоянно дребезжащей о бриллиантовых колье своих подруг.
— Тут не надо спешить, — продолжил он назидательно, попыхтел немного носом и спросил. — Может, стоит пойти по стопам папаши?
Вопрос застал меня врасплох, однако я не зарыдал от счастья, не бросился потомку акулы на шею, бормоча слова благодарности. Дело в том, что таинственная (как казалось) профессия папы никогда не вызывала у меня энтузиазма, и не потому, что я не видел в ней налет романтизма, или боялся попасть в руки невидимого врага. Просто мне претило, что кто-то будет командовать моей жизнью, направлять меня и поучать даже с самыми добрыми намерениями, как этот очкастый Акул Акулыч.
— Вряд ли я пригоден для таких дел, я очень рассеян, к тому же по ночам мне снятся страшные сны, иногда я просыпаюсь в холодном поту…
— Что же это за сны? — заинтересовался наивный Акулыч и даже от волнения протер очки.
— Чаще всего большой красный гроб с траурными лентами, а в гробу…
— Что, что в гробу? — взволновался Акулыч, словно сам попал туда в моем сне.
— Неудобно даже…
— Да говори, говори, мне можно!
— Баба там лежит голая… — сказал я значительно.
Акулыч затуманился, морда пошла мелкими морщинами и преобразилась в подобие улыбки.
— Эх, молодость, молодость! — молвил он с пониманием, чувствовалось, что девицы в гробу ему никогда не снились, дай бог, привидится тайничок в подъезде или бомжиха Мата Хари с бутылкой. — Ну, иди в бизнес, мы тебе поможем.
Первоначальный капитал не потрясал своими размерами, однако заставил меня покрутиться в том самом дерьме бизнеса, которое тогда не казалось неизбежным. Первое время неплохо получалось на пирамидах (Питер вовремя подсказывал мне, когда следует убирать бабки, дабы не сгореть), но прибыльнее оказались ценные бумаги, на которые я переключился до жуткого дефолта 1998 года. Уже тогда я понимал, что снимать сливки на финансовых операциях легко и приятно, но хлопотно и нестабильно, а после дефолта все мои подозрения превратились в чудовищную реальность, к тому же я не успел погасить некоторые долги и даже испытал два угрожающих наезда. В результате долгих метаний я купил акции в пивном бизнесе и решил не ходить на сторону за прибылью на разной липе, а стать Фордом пивного дела. До сих пор не понимаю, почему мне выпало заниматься пивом, которое я пил редко и не любил, как и прочее спиртное. Пивной бизнес оказался прибыльным, наше пиво расходилось по всем уголкам необъятной страны, и вскоре по совету Питера я основал в провинции небольшой заводик, который по всем законам прибавочной стоимости (как оказалось, несмотря на всеобщий галдеж, не почившей) прирос новым капиталом. В аналогичной ситуации многие сатанели от радости, покупали огромные коттеджи, упихивая в них антикварную мебель, старинное серебро, бронзовые бюсты Альфонса Доде, веджвудские вазы, чешский хрусталь и козетки, истертые задами разных потаскух. Боже, сколько я видел таких мебельно-антикварных вилл! Владельцы, как правило, не понимали вкуса жизни, мучились от алкоголизма и импотенции, дрожали от мысли, что их сокровища похитят, ставили охранную сигнализацию и сложнейшие замки, не спали ночами, спрятав под подушку «Вальтер» и прислушиваясь к шорохам. Ездили с мощной бритоголовой охраной, но все равно их подстерегали и укокошивали.