Дворняжка выла, размазывая кровь, страшно ругалась, сквозь всхлипы и ругань спрашивала: «За что, падла? За что?»
— А правда, за что? — как-то уж очень внимательно поинтересовался Ермолай.
— За жирного! — ответил Золотов первое, что пришло в голову.
— А-а-а, — протянул Ермолай и расслабился. — Вспомнил...
Дворняжка, услышав, что получила за дело, тоже успокоилась, но потребовала, чтобы за разбитую морду Золотов купил ей бутылку вина и «каликов».
— Вишь, как она теперь! Получила — будет как шелковая! — сказал Ермолай. — И всегда так! А ведь ты не верил про парашу, я видел... — Он острым взглядом царапнул Золотова по лицу. — Запомни, Ермолай никогда не врет клиентам! Еще как жрут, очень даже просто... И дворняжка будет, куда денется! Хочешь, накормим, чтоб убедился?
Сейчас Золотов уже не был уверен, что собеседник врет, но дела это не меняло: блатная фиксатая рожа опротивела до предела, он хотел развязаться с гадким типом, но не знал как. Тем более что Ермолай почему-то не хотел прерывать сложившихся отношений и, почувствовав охлаждение к себе, словно бесценную реликвию принес самодельную финку и как корешу продал «всего за пятерку». Тогда это была сумма немаленькая, пришлось у матери выпрашивать, да у отца незаметно из кошелька трешник свистнуть...
Финка так себе, рыбка — наборная ручка, тусклый серый клинок, скошенный «щучкой», по нему примитивные узоры — чайка, кораблики... С дедовым кортиком, которым поигрался достаточно, не сравнить. Но зато н а с т о я щ а я. И хотя не верил Ермолаю, что он ее в зоне сделал, все восемь лет, пока срок мотал, надфилем рисунки выпиливал и двух фуфлыжников собственной рукой пришил, но когда держал на ладони, ощутил холодок под сердцем — это не парадная игрушка, это специально для д е л а, ею и правда можно...
Потом пили, обмывая сделку, Ермолай нетерпеливо наливал, нервно ломал истатуированными пальцами плавленый сырок да снова вел рассказы свои, путаные, длинные, сводившиеся к тому, что ворье всякое ничего не боится, ему никто не указ, только и ценят пуще жизни честное слово да верную дружбу. И когда застрелили одного налетчика из засады, то тысяча корешей собрались хоронить, гроб через весь город на руках несли, движение остановили, а милиция по углам пряталась да не вмешивалась.
Золотов слушал и вроде даже верил, но неопределенная смутная мысль, дохлой рыбкой разбуженная, билась в сознании все настойчивей. Ведь дворняжку он избил не за испытанное разочарование — за то, что напомнила безымянная подстилка, с кем были мечты о прекрасной жгучей тайне связаны. А та, другая, пожалуй, и не лучше этой...
Когда допили, разомлевший Ермолай затянул как обычно:
Тут мыслишка и оформилась: с этой тварью поквитаться, из-за которой вся жизнь наперекосяк пошла...
А что, очень даже просто. Ермолай, ты мне друг? — Спрашиваешь! — Живет одна сука как ни в чем не бывало, а у меня из-за нее все кувырком...
Видно, наваждение нашло: то ли бутылка вина на нос, то ли бывалый парень-кремень Ермолай с его фиксами и татуировками, то ли песня лихая жалостливая, а скорее всего все вместе — как дурман, гипноз какой. Сейчас не веришь, а ведь пошел, и финку в рукав спрятал, как кореш подсказал, друг верный — сам вызвался на атасе постоять и научил, что п о т о м делать.
Главное — перо выбросить и ручку протереть, и амба — концы в воду! А если все же заметут — не колоться, упираться рогом: знать не знаю, мимо проходил, вы мне дело не шейте, дайте прокурора! — и амба, отпустят! А если все же срок навесят — нестрашно, скажи: я от Ермолая, и амба — не жизнь, а лафа! Кому сказать? Всем скажи!
И звонил, давил знакомую кнопку, руки вспотели у идиота, думал, не удержится в ладони скользкая рыбка, и кулаком стучал, пока соседка не выглянула: уехала, месяц не будет, шляются кобели, то один, то другой... Я от Ермолая! Да хоть от чертолая, иди отсюда по-хорошему, пока милицию не позвала.
Выкатился из подъезда со смехом, дура бабка, Ермолая не знает, при чем тут милиция, и внезапно гипноз прошел, и накатила дурнота, земля провернулась и булыжником в морду, но небольно, кажется, сейчас горло лопнет, и все потроха выскочат, и друга нет, помочь некому, да какой он друг — сволота приблатненная, под расстрел подвел и убежал, в штаны наложил, сука! — скорей в переулок, сюда, через проходняк, черт, забор!
Тыкался мордой в занозистые доски, на мусорный бак взгромоздился, перевернулся и копошился под забором в куче всякой дряни, пока, ободравшись, не протиснулся сквозь собачий лаз на ярко освещенную улицу, инстинктивно вытер морду левым рукавом — правой руки как не было: держал на отлете какую-то деревяшку вроде протеза; и нырнул в первую же подворотню, темными проулками дотащился до дома, вдруг из кустов парень-кремень: ну, колись, как оно все вышло. Бабка вышла, соседка... И бабку?! Вот что, кореш, закон знаешь — друга не сдавать, я с тобой не был, финарь в глаза не видел, понял? Перо выбросил?
Вон почему рука как протез — финка все еще в рукаве, в потных пальцах, а ведь не выскочила и в бок не воткнулась, значит, не для той и не для него жадная «щучка» на тусклом клинке! Бросил в водосточную решетку, не попал, звякнула рядом, Ермолай орлом кинулся, схватил, осмотрел со всех сторон, понюхал... Она же чистая! Ты что, падла, туфту гонишь, нервы мотаешь?!
Глаз выпучил — дурной, бешеный, но не страшно: сам, гад, трусость выказал, «стремя» бросил, значит, правилку ему да пику в бок, как брехал-заливался; не страшно: ведь ничего не было, примерещилось все, от чего же он так бежал? Как гора с плеч! Достал платок, утерся неторопливо, постарался ухмыльнуться зловеще в налитый яростью зрачок: сам, падла, с атаса ушел!
Кто ушел, я?! Задергался в искусственной истерике, забрызгал слюной, завыкручивался. Да я рядом стоял, за углом, просто видно не было! Ермолай корешей никогда не продавал, Ермолай за кента под вышку пойдет, он и тебя, слюнтяя, другом считал, потому и не трогает за такие слова, а то бы в куски попорол! Выругался длинно-предлинно, цевкнул через губу струйкой слюны, засунул привычно финку за брючный ремень и покатил разболтанной походкой. И к черту, чтоб тебя пополам перерезало!
Когда повзрослевший Золотов анализировал историю своего превращения, то пришел к выводу: псевдочеловеком его сделал Ермолай! И если бы кто-то сказал, что на самом деле перерождение произошло значительно раньше, он бы с этим не согласился.
Долгое время не мог понять, что вообще привлекло Ермолая к нему — обычному зеленому фраеру, какой интерес искал тот в его обществе? Деньги на вино? Так чаще тратился сам Ермолай! Компания, чтоб не пить в одиночку, неискушенный слушатель для его бесконечных бредовых историй? Пожалуй, но только отчасти: ведь та же дворняжка или любая другая шваль за стакан вина будет слушать самую несусветную чушь, да еще кивать и восхищаться.
Наконец догадался: Ермолаю до левой пятки восхищение всякой дряни, ему нужен был именно он, Золотов, порядочный мальчик из приличной семьи, каких не найти в привычном окружении, чтобы ему, а не жалкой дворняжке доказать: Ермолай — парень-кремень, ничем не хуже остальных, чистеньких, и житуха у него замечательная, веселая и разнообразная. В самоутверждении нуждался, хотя и слова-то такого не знал, а вот поди ж ты... И поглядывал цепко на кента-приятеля: верно ведь, что все у него, как у людей, — и хаты-кильдюмы, и чувихи-дворняжки...