«Дом разрушен, мальчик погиб. Приезжай немедленно. Эмма».
Телеграмма была кем-то заверена. Строки поплыли в разные стороны. Оберштурмфюрер тяжело опустился на стул.
Через два дня Вилли Гнивке вышел из разбитого, заваленного щебнем берлинского вокзала и сразу, будто в пекло, попал в июльскую духоту города, наполненную запахом гари, известковой пылью и чем-то еще, напоминающим смрад лагерного крематория. Гнивке не знал, где приютилась теперь Эмма, и поехал на Бендлерштрассе. Там он занимал квартиру экспроприированного еврея, которая досталась ему вместе с мебелью еще перед войной, вскоре после «хрустальной недели», когда громили еврейские магазины и тротуары были усеяны разбитыми стеклами витрин. Тогда они еще не были женаты. Эмми ахнула, когда Вилли привел ее в свою новую квартиру. В форме штурмовика, подтянутый и широкоплечий, он расхаживал по комнатам, раскрывал шкафы с одеждой недавних хозяев, включал и выключал горячую воду, показывал холодильник, распахнул даже дверь уборной. А Эмми как зачарованная ходила следом и всплескивала руками. В этот вечер Эмми согласилась выйти за Вилли замуж.
Потом у штурмфюрера родился сын. Ему, как царскому наследнику, салютовали пушки в Копенгагене — немцы в тот день занимали Данию. Вилли вспомнил, как сидел в трюме баржи. Ждали сигнала. Он вспомнил даже свои мысли. Вилли думал тогда о лебенсрауме — жизненном пространстве для великой Германии. Он рассчитывал получить ферму в Дании и мечтал, что на него станут работать датские скотоводы. О том же самом штурмфюрер Гнивке думал и на Украине. Там замечательная земля! Вот где Эмми должна бы качать колыбель его сына… И вот все рухнуло… О, как ненавидел сейчас оберштурмфюрер и русских, и американцев, и англичан — всех, кто разрушил его мечты…
Вилли прошел пешком от станции метро и остановился там, где раньше стоял их дом. Он узнал это место только по уличному фонарю, особой шестигранной формы, да вывеске, рекламирующей сосиски Ашингера. Она каким-то чудом уцелела среди этого хаоса.
На развалинах дома лежало несколько свежих венков, как на кладбище. В кучи щебня воткнуты колышки с табличками, как на огородных грядах тестя, где обозначал он сорта капусты. На картонках и кусках железа уцелевшие жильцы дома написали свои новые адреса. Вилли слышал об этих визитных карточках военного времени, теперь он сам их перечитывал. На дверце от холодильника, которым Гнивке когда-то обольщал Эмму, ее рукой было написано:
«Эмма Гнивке, урожденная Вилямцек, живет…»
Дальше панковский адрес тестя.
Бросив рюкзак на землю, Вилли стоял, пришибленный видом своего разрушенного гнезда. Он уже собирался отправиться в Панков, как вдруг увидел жену, подходившую к развалинам с другой стороны улицы. На Эмме лица не было. Она почернела, осунулась, на лоб свисали нерасчесанные пряди волос. Эмма увидела Вилли, остановилась, не веря глазам, потом бросилась к мужу и затряслась в рыданиях у него на груди. Она что-то бормотала в беспамятстве, но Вилли не понимал. Наконец Эмма подняла голову и сказала:
— В морге не разрешают долго держать. Мы не дождались тебя и вчера его похоронили…
Гнивке попытался ее утешить:
— Фюрер ждет от нас твердости, Эмми… Мы должны стойко переносить наше горе.
Эмма оттолкнула мужа:
— Можешь ты говорить по-человечески, Вилли?! Без фюрера ты не произносишь ни одного слова… Мне надоело это!.. Надоело!
Гнивке пугливо оглянулся. Слава богу — никто не слышал. Рядом никого нет, а те, что копаются в развалинах, заняты своим делом.
— Не нужно так, Эмми… — испуганно заговорил Вилли. — Еще кто-нибудь услышит… Война скоро кончится… Секретное оружие принесет нам победу. На Лондон ночью и днем летят наши фау… Фергельтунг…
Эмма давно об этом слыхала: радио и газеты прожужжали уши. Сейчас упоминание о возмездии только разожгло ее ярость.
— Фергельтунг?! Ты еще говоришь о возмездии!.. Вот оно, возмездие, здесь, а не в Лондоне! Какое мне дело, что там происходит… Ты готов благодарить фюрера даже за смерть собственного сына!.. Как я всех ненавижу!.. Фергельтунг!.. Я помню, как ты распинался о колыбелях… Вот она, колыбель моего мальчика! Фергельтунг… Фергельтунг!..
Эмми истерически кричала, повторяя одно слово. Она не то всхлипывала, не то хохотала, обезумев от горя. Вилли готов был зажать ей рот. Где это видано, чтобы кричали такое на улице!
Вилли почти силой увел жену из развалин. Он глазами поискал такси. Где там! Они подошли к зданию штаба резервных армий. На стоянке было несколько легковых машин. Вилли уговорил какого-то шофера отвезти их в Панков.
Эмми немного пришла в себя. Она сказала:
— Мы потеряли всё, Вилли. Под развалинами осталось и то, что ты присылал…
— Как? И камни, и золото…
— Да, — безнадежно выдохнула Эмми. — Все хранилось в шкатулке. Я, когда приехала из деревни, спрятала ее в ящик, где лежала старая обувь.
Вилли показалось, что земля уходит у него из-под ног. Всю войну он собирал это золото — коронки, зубы, обручальные кольца… Для этого приходилось и самому лазить плоскогубцами в мертвые рты… Вилли Гнивке не был брезглив, но был чистоплотен. Он всегда держал при себе чистый спирт в баночке с притертой пробкой. Прежде чем сунуть золото в мешочек из замши, он погружал его в спирт для дезинфекции… Пропало! Все пропало!..
— Но ты не пыталась искать? — У Вилли зародилась тусклая надежда.
— Нет, разве я могла?! Только вчера мы схоронили мальчика. — Эмми снова заплакала. — Ворочать кирпичи — не женское дело.
Вилли деловито спросил:
— Кого бы нам пригласить на раскопки? Чтобы надежный был человек.
— Не знаю, Вилли… Теперь каждый раскапывает свое добро.
— Но они могут найти и наше!..
Вилли решил сам заняться раскопкой. У него десять дней отпуска. Три прошло. Значит, дней пять в его распоряжении.
Рано утром, вооружившись лопатой и ломом, он отправился на Бендлерштрассе. Было 20 июля 1944 года.
В Швейцарии Ганс Бернд Гизевиус чувствовал себя лишь в относительной безопасности. Здесь его тоже могли схватить в любую минуту. Нейтральная страна напичкана гестаповскими агентами. Достаточно Генриху Гиммлеру сказать слово — и его здесь арестуют, отравят, просто убьют из-за угла. Да… после ареста Канариса рассчитывать на чью-либо защиту в Берлине не приходилось.
Адмирала Канариса арестовали в феврале — после той злополучной истории с мюнхенским спекулянтом. Гизевиус считал, что адмирал сам виноват в своем аресте. Нельзя же так безрассудно себя вести! Как раз перед высадкой союзников в Анцио Канарис приехал в Италию. Маршал фон Кессельринг попросил Канариса информировать его о намерениях врага. Есть слухи, что Эйзенхауэр собирается высадить войска в средней Италии. Канарис несомненно знал о предстоящих десантных операциях союзников. Но он заверил Кессельринга, что ни о каком вторжении не может быть и речи. Все это праздные разговоры… А через несколько часов союзные войска высадились в Анцио.
Конечно, адмирал Канарис допустил грубый просчет. Его недруги тотчас же донесли обо всем Гитлеру. Поведение руководителя имперской разведки давно уже вызывало у фюрера подозрение. К этому времени в гестапо накопились против Канариса новые материалы, и Гитлер приказал его арестовать. К счастью для заговорщиков, на место адмирала Канариса назначили полковника Ганзена, он тоже был связан с «верхушечной оппозицией». Ганзен прежде всего отправился к военному прокурору Заку, чтобы выяснить, сколь реальна угроза разоблачения других участников оппозиции. Прокурор не мог сказать ничего утешительного. Больше того, Зак заявил — он уже не может затягивать следствие по делу некоторых лиц, связанных с оппозицией. Зак предупредил Ганзена, что Гиммлер распорядился вызвать в Берлин Гизевиуса.
С этой ошеломляющей новостью и приехал тайно в Швейцарию доктор Штрюнк, директор страхового общества и связной между заговорщиками. Штрюнк на словах передал совет полковника Ганзена — Гизевиусу ни в коем случае не стоит появляться в Берлине. Надо прикинуться больным и лечь в госпиталь.