— Он сидит сейчас в холле, вооруженный. У него больше одного ствола и не меньше одного ножа. И носит он их так, что виден опыт. Чему ты его учишь, Эдуард?
— Тому, чему учит своего сына каждый отец.
— Чему же?
— Тому, что знает сам.
Я уставилась на него, понимая, какой тихий и растущий ужас написан у меня на лице.
— Эдуард, нельзя же делать из него твою копию в миниатюре!
— Анита, после того нападения он все время был напуган. Психотерапевт говорил, что обучение боевым искусствам, умению за себя постоять ему поможет. И помогло. Через какое-то время у него прекратились кошмары.
— Учиться умению постоять за себя — это совсем не то, что стоять сейчас там в холле и слушать. В его глазах уже нет прежней невинности. Нет… да хрен его знает, как назвать чего там нет или чего там не должно быть, но мне эта перемена знакома.
— Именно так смотрят глаза у тебя, Анита. И у меня.
— Он не такой, как мы, — возразила я.
— Он два раза убивал.
— Убил оборотня, который растерзал его отца и разорвал бы их всех. Убил женщину, которая его изнасиловала.
— Приятно думать, будто важна причина, по которой ты отнимаешь жизнь. Для чего-то, конечно, важна, но той перемене, которая при этом происходит в тебе, абсолютно на это плевать, Анита. Ты либо убиваешь и спишь спокойно, либо нет. Питера не мучает убийство, его мучает, что та гадина с ним сделала. Мучает факт, что он не смог защитить сестру.
— Бекки никто не насиловал.
— Слава богу, нет, но рука иногда ее подводит, ей все время надо упражнения делать. Пальцы работают не на сто процентов.
— Человек, который ее пытал, мертв, — сказала я.
Эдуард глянул на меня холодной синевой глаз:
— Ты его убила вместо меня.
— Ты как-то занят был.
— Да, я умирал.
— Но не умер.
— Был так к тому близко, как никогда раньше. Но я знал, что ты спасешь детей. И сделаешь все как надо.
— Эдуард, вот этого не надо.
— Чего именно?
— Не надо на меня переваливать часть ответственности за прерванное детство Питера.
— Анита, он не ребенок.
— Но он и не взрослый.
— Как ему вырасти, если никто ему не покажет, как?
— Эдуард, мы выступаем против таких опасных вампиров, с какими нам еще не приходилось воевать. У Питера просто не может быть еще такой квалификации. Не может быть того уровня, сколько бы ты его ни учил. Если ты хочешь, чтобы его убили — ладно, он твой ребенок, но я в этом не участвую. Не буду помогать тебе устраивать его гибель в дурацком мачистском обряде инициации. Не буду, ты понял? И тебе не позволю. Если ты не можешь его отослать домой, могу я.
— Как? — спросил он.
— Что значит как? Скажу ему, чтобы уматывал домой к этакой матери, пока его не ухлопали.
— Он не поедет.
— Я ему смогу показать, что его крутизны тут не хватает.
— Анита, не унижай его. Пожалуйста.
Вот это «пожалуйста» меня добило.
— Ты предпочтешь, чтобы его убили, чем чтобы унизили?
Эдуард проглотил слюну так шумно, что я услышала. И отвернулся, скрывая лицо — не слишком хороший признак.
— В шестнадцать лет я бы предпочел смерть унижению от любимой женщины. Ему шестнадцать, и он мужчина — не делай этого, Анита.
— Чего? Повтори-ка…
— Ему шестнадцать, и он мужчина. Не унижай его.
Я подошла к нему, зашла с другой стороны, чтобы он посмотрел мне в глаза:
— Я не про это.
Эдуард повернулся ко мне, и в его глазах читалась настоящая мука.
— Боже мой, Эдуард, в чем дело?
— Психотерапевт сказал, что такое событие, которое с ним произошло, как раз в момент пробуждения сексуальности, может оказаться определяющим.
— И что это значит?
— Это значит, что в его представлении секс и насилие полностью перемешались.
— О’кей, поточнее: что это значит конкретно?
— Это значит, что у него были две девушки за этот год. Первая — идеальная. Тихая, почтительная, хорошенькая. Смотрелись как ангелочки.
— И что случилось? — спросила я.
— Как-то позвонили его родители и спросили, что за псих наш сын, что так грубо поступил с их дочерью.
— Грубо — это как?
— Обычным образом. Она была девственницей, и они слишком поторопились, без прелюдии.
— Случается, — сказала я.
— Но девочка утверждала, что когда она ему крикнула, что больно, он не перестал.
— Ну, тут я бы сказала: «Раньше надо было кричать».
— Я тоже так подумал — до второй девушки. Вот это была оторва. Настолько стерва, насколько первая ангелом была. Шлялась с кем попало, и все это знали. Она с Питером порвала — сказала, что он фрик. Сама-то она точно фрик: кожа, шипы и пирсинг, причем не просто напоказ. Она сказала, что он ей сделал больно.
— Что сказал Питер?
— Сказал, что не делал ничего такого, о чем она его не просила.
— А это что значит?
— Хотел бы я знать.
— Он тебе не стал говорить?
— Нет.
— А почему?
— Я думаю, дело в грубом сексе. Думаю, ему неловко об этом говорить, или то, что они делали, достаточно плохо, чтобы он подумал, будто я его сочту извращенцем. А он не хочет, чтобы я так думал.
Я не знала, что сказать, потому промолчала. Иногда ничего лучшего не придумаешь. А потом мне пришла в голову мысль, которую я решила высказать:
— Если ты любишь грубый секс, это еще не значит, что ты извращенец.
Он глянул на меня.
— Не значит, — повторила я и почувствовала, что краснею.
— Это не мое, Анита. Просто меня это не волнует.
— У каждого есть нечто свое, что его заводит, Эдуард.
— И грубость на тебя оказывает такое действие?
— Иногда.
— У ребенка, подвергшегося насилию, реакция может быть самая разная, Анита. Среди вариантов есть два таких: ребенок отождествляет себя с насильником и сам становится насильником, либо принимает на себя роль жертвы. Питер не принял на себя роль жертвы, Анита.
— Что ты хочешь этим сказать, Эдуард?
— Еще не знаю. Но его психотерапевт сказал, что он отождествляет себя и со своим спасителем — с тобой. У него, кроме насильника и жертвы, есть еще один вариант — ты.
— Это как это — у него есть я?
— Ты его спасла, Анита. Ты сорвала с него путы и повязку с глаз. У него только что был первый в жизни секс, а когда он открыл глаза, увидел тебя.
— Это же было изнасилование!
— Все равно секс. Можно притворяться, что это не так, но от правды не уйдешь. Пусть здесь главное — подчинение и боль, но секс остается сексом. Я бы об этом забыл, сделал бы так, будто этого и не было, но не могу. И Донна не может. И врач не может. И сам Питер не может.
У меня жгло глаза — нет, черт побери, не буду я плакать. Но мне вспомнился четырнадцатилетний мальчик — его насиловали перед камерой, а я должна была смотреть. Они тогда это сделали, чтобы я сделала, что они хотели. Показали мне, что если я откажусь, пострадаю не только я. Я тогда не смогла защитить Питера — спасла его, но поздно. Вытащила, но уже после того.
— Я не могу его спасти, Анита.
— Мы же его уже спасли — насколько это было возможно, Эдуард.
— Нет, это ты его спасла.
До меня дошло, что этой фразой Эдуард обвиняет и себя. Значит, мы оба не смогли его защитить.
— Ты был занят — спасал Бекки.
— Да, но то, что эта стерва сделала с Питером, все равно случилось. Это в нем, в его глазах. И я не могу ничего сделать. — Он сжал кулаки. — Ничего сделать не могу.
Я тронула его за руку — он вздрогнул, но не отодвинулся.
— Такие вещи не исправляются, Эдуард, — разве что в телевизионных комедиях положений. А в жизни — нет. Можно облегчить, смягчить, но устранить — нет. В жизни все не так просто.
— Я его отец — другого у него нет, по крайней мере. Если я не исправлю, кто исправит?
— Никто, — ответила я и покачала головой. — Иногда приходится мириться с утратой и жить дальше. Питер был травмирован, но не сломан насовсем. Я с ним говорила по телефону, я видела его глаза. Видела, что он становится личностью, и это личность сильная и хорошая.