Срезал Волхв у меня пук с бороды и щеку задел; затеплилась рана на ветру этом пронизывающем. И левую руку с кинжалом поранил Волхв, и потекла кровь. Изловчился я, увернулся и от обрыва отпрыгнул, но только выбил Волхв кинжал у меня из руки, и остался я с одним Скалушкой.

Посмотрел на меня Волхв, усмехнулся, меч опустил.

— Хватит, — говорит, — не кот я — с тобой, как с Мышью-то, играться!

И тут — ноженьки вы, мои ноженьки! — подкосились они и задрожали, и обезножел Илья снова, и на колени упал.

И подумал я: «Может, правду говорил Алатырь-камень — богату не быть, женату не быть, тут я его перехитрил, а вот убитым — быть?» И свистнул я что было мочи.

Прибил я ветер свистом своим, аж Волхв зажмурился, но тут же снова разлыбился:

— Не услышат свиста твоего, старый пень, далеко ты товарищей оставил, на силы свои дряхлые понадеялся! И еще порадую: не послушали товарищи тебя, твоей дорожкой поехали, да завел я их в болота самые, а болота те почище Смородинки будут: не выберутся оттуда, с лягушками останутся.

Правду говорил, волчья сыть! Самого себя перехитрил Илья! Но только разозлился я и к бою изготовился, на коленях стоя. Подошел ко мне Волхв, легкой добычей считая, а я тут кинжал у него из рук и выбил.

Почти сравнялись мы.

Вижу — шепчет что-то Волхв, на меня идя: Силой доконать хочет. Отбился я и крикнул:

— Что, Волховчонок, берет Илью Сила?

Ничего не ответил Волхв, потому что не брала меня больше его Сила, заговор Святогора сняла и ног лишила, а больше — не брала! И стали мы биться по-обыкновенному, только искусен был Волхв в бою и меня моложе, да я еще на коленках стоял.

Долго бились, мечи горячими стали. Уж и Волхв устал на меня наскакивать. А я стою себе на коленках, как идолище, и мечом машу, и не взять меня больше ни Силою, ни сталью.

Но вот вижу — загорелись глаза его отчего-то, собрал силы и скакнул.

Отшатнулся я и страшный удар сзади ощутил по хребту; ослабели руки мои, и ударил Волхв меня прямо в грудь, так что лопнула кольчуга, и никогда так не ударял меч меня, и охнул я, ощутив боль смертную и согнулся. А Волхв меч только глубже вогнал, и лопнуло во мне что-то, и кровь хлынула, и упал я.

Откинул Волхв ногой Скалушку и сверху, с размаха, вонзил меч второй раз в спину мою. Застонал я, захватал землю зубами. Перевернул меня Волхв на спину, чтобы в лицо мое смертное посмотреть. Скосил я глаза — и понял все. Когда я от Волхва-то в последний раз на коленках отскакивал, хребтом об валун угодил, и воспользовался этим Волхв, и так стало мне обидно, что слеза по правой щеке потекла.

Издалека-издалека донесся до меня голос Волхва:

— Плачешь, Илья?

Хотел я сказать: «Не от меча, от камня плачу!» Но только захрипел, и кровь сильнее потекла. Заквакал Волхв, как лягушка:

— Не буду добивать тебя, в мучениях умрешь!

И еще что-то говорил, только я не слышал ничего больше: пуще ветра в ушах у меня шумело, и знал я, что помираю. Смотрел на Волхва, не хотел глаза опускать, хотя на небушко мне бы лучше смотреть. И увидел я: открывается в груди его рана глубокая; лопается шея, подкашиваются ноги, кричит Волхв, грудь рвет, рану руками закрывает, — но что ты сделаешь против такой раны? — и падает мертвый. Не понял я ничего поначалу, а потом догадался: Сила пришла к Илье в смертный час, и увидел Илья, что недолго Волхву по земле ползать осталось, и что погибнет Волхв, а не умрет своей смертью, и что скоро это будет.

Засмеялся я, только смеха своего не слышал.

Изумился Волхв, надо мною склонился, но ничего не понял. А потом выпрямился, прислушался и побежал к коню своему, и увидел я краем глаза, как ускакал Волхв, скрылся под горкой.

Приподнялся я на локте, чтобы в последний раз на землюшку свою посмотреть, и увидел: выносились из Леса на конях взмыленных Добрыня с Алешей…

Только поздно все это было, я уж обратно упал, я только и видел, что серое небушко, которое стало чернеть.

Знал я: помирает Илья. И думал: лучше так помереть, чем ногой стариковской землю притоптывать, и жалел не о жизни своей, а только о том, что не успею товарищам сказать про смуту Мстислава Тмутороканского, а пуще того — про то, что ходит Волхв под смертной тенью, и чтобы знали — коротки дни его. Но ничего-то этого не сказал я никому, и почернело небушко, и настала ночь, и мелькнули перед глазами моими старыми зеленые степи да веселые леса, и подхватило меня и понесло с острова этого холодного да пустого на теплую, исхоженную мною Русскую землю — на Смородинку, видно, где нырнуть мне нужно было в черные смолистые воды ее; но этого я уже не додумал.

Книга 4. Алеша

Льву Брониславовичу Дубницкому

Богатырские хроники. Тетралогия. - _pic06.jpg

Глава 1

Алеша

«От Колывани до Чагоды семьсот верст. Доезжай до Белозера, там повороти на заход. По-другому не проедешь. Прямой дороги от Колывани до Чагоды сроду не было. Пути от начала до конца совсем плохие, все больше непроезжие тропки, а торных дорог и вовсе нет. По топям тропы идут. Ты этих мест не знаешь, поэтому остерегись. За ветром не гонись — в землю уйдешь: топи здесь цепкие и неприметные. На день клади себе не больше тридцати верст: и тех, может быть, не одолеешь. Конь твой больше к степям привык да к шляхам южным; на болотах трудно ему будет. С отъездом не мешкай: как только письмо мое получишь — выезжай в тот же день. Осень скоро, размокнут леса, и не проедешь совсем либо ползти будешь, как жучок малый. Или по-другому сделай: повремени луны две, реки станут, и по льду на юг быстро пройти будет можно — по Двине и по Сухоне. Крюк большой, да по льду, как по мрамору.

Небо все больше темным будет, ни солнца, ни звезд до Белозера не увидишь; смотри не заплутай. Ну да тебе язык звериный известен: не пропадешь. Зверь здесь многочисленный, незлой и бесхитростный до самой Сухоны; дальше уж новгородцы постарались, какого зверя выбили, какого остервенили.

К Чагоде выходи через Суду-реку. У переправы увидишь камень серый, на шлем похожий. От того камня отсчитай по реке сто шагов вниз по течению и в лес сворачивай. В глубине осинник начнется. По кромке его и езжай. Коли осенью туда доберешься, пусть конь в лесу том бересклет найдет и хоть листик малый, да съест: поначалу выворотит коня, зато потом год устали знать не будет. Кстати и мне набери, пожалуйста, бересклета того горсть-другую: удивительный бересклет на Чагоде, а у меня уж кончился. Езжай, значит, вдоль осинничка дальше. Верст через десять горка будет. Сильный в здешнем лесу леший, охотниками обиженный, водить тебя станет, ты ему не давайся и прямо к горочке езжай. Там я знак наш оставил, по нему к Омельфе и выйдешь. Про Омельфу уж наговорились мы с тобой досыта. Не приняла меня княгиня; тебя, может, примет — любят тебя вдовы. Тогда говорил и еще раз скажу: Омельфы остерегайся. Может, и впрямь Божья душа, а может, и волшебство какое нехорошее за ней водится. С Богом.

Вот вспомнил еще. Коли выедешь по дороге на тропу у Ваги-реки, на день задержись да проверь быстренько, не проходил ли в недавнее время по ней пеший отряд человек так из семи. Тут, в Суздале, людишки княжью казну потрепали немножко и на север ушли. Думаю, через Вагу к Дышащему морю бегут: путь тот татям давно известен, и тропка та для людей таких нарочно и проложена. Ну а если вдруг встретишь их, по голове им надавай, казну отбери и в чаще схорони, я за ней потом когда-нибудь подъеду. И вот еще что. Если увидишь в Белозере Кажима-купца, так скажи ему, собаке, что упряжь вся в гниль развалилась и что как Добрыня с делами расквитается, так в Белозеро непременно придет и морду Кажиму побьет. На этом все».

Такое вот письмо получил я от друга своего Добрыни на самом исходе лета. Гонца спросил — не передавал ли чего на словах Добрыня. Но нет, письмо только одно и было.