— Я к яге за милостью.

Посмотрел я на него надменно — не любил я людей — и говорю:

— Много вас за милостью ходило, а в час смертный никто не пришел.

— Померла?!

— Нет, глупый старик, замуж вышла.

— Да как ты, пащенок, слова такие мне говоришь? Кончилось яги время, теперь с голоду без нас сдохнешь!

Засмеялся я нехорошо, а сам в глаза ему смотрю:

— Забыл я, думаешь, какая мне от вас защита была? А для вас-то лучше б, чтоб и забыл.

Остервенился старый пес:

— Сожжем, с избой вместе сожжем!

А я на лавке лежу и говорю ему лениво:

— Ты зубами не клацай, не то старуха твоя завтра яге венок свадебный плести будет.

Опамятовался старый.

— Прости меня, — говорит, — странно мне, что парнишок десяти лет власть такую имеет. Полечи старуху мою, плоха она ночью стала.

— А мне что за дело? — говорю.

Он на меня глядит, а у самого глаза мутной влагой заволакиваются. И стыдно мне стало. Не любил я людей, но не такому яга меня учила.

Поднялся и в деревню пошел, и на ноги старуху поставил.

И до весны ходили ко мне люди, а я все молчал, в разговоры не вступал, но помогал всем, кроме тех, кто зла другому хотел.

А по весне посадил я на могиле яги осину, пошел на погост к могилам матери, да деда, да бабки. Бурьяном поросли, только родное сердце и найдет. Но когда убитые лежат, то лучше, чтоб ничего, кроме бурьяна бессмысленного, и не росло на могилах-то.

Обошел я деревню, травы раздал.

— Оставайся! — просят. — Ни за чем не постоим. Дочерей, — шепчут, — ввечеру посылать к тебе будем.

Противно мне стало: бесстыжи люди.

— Без ведуна деревня ваша остается, — говорю. — Теперь за три леса ходить будете. Наказала вас Упирь за жестокосердие.

И ушел.

В лес пошел, к ручейку, с Шитусью попрощаться. Сижу, жду. Выползает Шитусь. На колени ко мне заползла, я только рот раскрыл, а она дернулась и затихла.

Не хоронят змей, даже таких, как Шитусь. Положил ее в ручей, чтоб муравьи не терзали, а ручей она всегда любила, и в избу вернулся. Кончилась жизнь моя здесь. Поглядел я на стены пустые, и не захотелось мне в избе ночь еще одну ночевать. Взял суму, ягой сшитую, травы сильные в нее сложил, мындрагыр да одолень-траву в одежду спрятал, поклонился избе в ноги, дверь притворил и прямиком через лес пошел.

И только прошагав уже много, вдруг понял, что сам не знаю, куда иду.

Глава третья

Я блуждал по весенним лесам много дней. Ждал некоего знака, который указал бы дорогу. Что говорить, до тех пор меня вели; яга говорила, что меня хранят, покуда я мал. Я был все еще мал годами, рассуждал я, но не означало ли мое недетское знание Силы, что теперь мне больше не будет подмоги?

Я знал, чего хотел: победить Кащея. А к этому я был все так же мало пригоден, как к тому, чтобы двигать горы. Ничто другое меня не трогало: я должен был стать умнее и сильнее. Но ничто в лесах не указывало мне дорогу ни к новому знанию, ни к большей Силе. Я забирался на верхушки сосен и глядел в пышущее солнцем небо, но только портил глаза. Я часами просиживал на берегу ручьев и рек, глядя в воду, но только тупел в неподвижности. Я скликал Змей, но ко мне выползали только испуганные глупые медянки и гадюки. Я пробирался на болота и таращился на смутные голубые огни ночи напролет, но только едва не провалился два раза в трясину. Я повторил без счета все молитвы, которые знал, — ничто не шевельнулось в мире. Все и вся были глухи ко мне. Я почти не спал, потому что стоило мне забыться и увидеть первый сон, как я, вздрогнув, просыпался и начинал его толковать. Но сны были незначащие.

Я стал отчаиваться. Возможно, все мои потуги стать Сильным были глупы, и я должен был оставаться деревенским ведуном, разгадывающим нехитрые тайны и врачующим несмертельные болезни. Разве мне было видение? Разве боги говорили со мной? Разве сказали мне Шипь, Шиха и Шитусь, что передо мной лежит дорога подвигов? С чего я вообще вообразил, что могу преградить путь Кащею?

Минул месяц. Когда я пускался в дорогу, снег еще лежал в тенистых местах, по ночам случались заморозки, и леса только еще просыпались. Теперь все вокруг было восторженно-зелено, все облечено в тепло. Пора было что-то решать. Я провел день на берегу глубокого синего озера. Я был так мрачен и хмур, что даже русалки не заигрывали со мной (я уже не говорю о том, что за целый месяц меня ни разу не повел леший). Я перестал ждать знака. Я просто слонялся по берегу, думая, что мне делать.

Возвращаться я не хотел. Я был слишком горд. Я не представлял, чем могут заниматься люди, кроме того, чтобы пахать, охотиться, ловить рыбу и лечить. Несколько раз в своей жизни я видел воинов, но они показались мне тупы и животны. Никакой земной путь, из тех что я знал или воображал, не прельщал меня. Мои мечты разбились, и вместе с ними как бы разбился и я сам. Из всех выходов я выбрал самый простой: оборвать свою жизнь. Странно слышать это о ребенке десяти с половиной лет; но меня нельзя было мерить по моим годам, и я тосковал, как юноша.

Вечерело. Где-то стороной шла гроза. Перун освещал темнеющие леса. Небо над озером было розоватым в верных разводах и пульсировало от молний, как внутренности раненого зверя. Я выложил мындрагыр и одолень-траву, потому что грешно было не оставить их на земле, зашел в теплую, пылающую от зарниц воду и стал зло рвать кувшинки.

Я плевал в их нежную сердцевину, я рвал на клочья их волшебные лепестки, я уничтожал их холодно и усердно, заходя в воду все дальше.

Русалки обезумели от гнева. Я хорошо чувствовал это, издевательски смеялся и уже плавал на глубине, срывая самые заветные русалочьи цветки. От молний моя кощунствующая рука светилась голубым.

Превозмогая гнев, русалки тихонько засмеялись. Я не сразу услышал этот смех за громом и поднявшимся ветром, но когда расслышал, то возликовал. Я уже чувствовал, как меня влечет в глубину, из которой не будет возврата. Мне предстояла легкая смерть. Мне стало щекотно, и, понимая, что это значит, я в последний раз обвел глазами земной мир, который теперь был весь — Перунов и содрогался, и мигал, как голодный костер.

И тут молния ударила в старый дуб, и он запылал, и я понял, в какую сторону мне нужно было идти.

Но русалки уже тянули меня вниз, и их смех был громок, и никакие молитвы мне помочь не могли, потому что я сорвал слишком много кувшинок.

И меня затянуло под воду, и я задыхался, все еще в бессилии слыша нарастающий смех, и глаза мои были открыты, и я видел, как пляшут голубые тени по воде, а потом все вдруг озарилось потопом света, и судорога выворотила мое тело, и русалочьи объятия разжались, и неожиданно я вынырнул.

Совершенно ошалелый, я поплыл к берегу, но русалки вернулись и снова потянули меня на глубину, и тут Перун метнул вторую молнию, и они порскнули в стороны, и через мгновение я уже лежал на мелководье. Гроза гремела прямо надо мной, я был полумертв, но ликовал, потому что неожиданно оказался услышан.

Я выбрался на берег. Меня сек холодный дождь, а русалки снова смеялись, и я, так и не переведя духа, подхватил суму и бросился в лес.

Как только русалочий смех затих за шумом дождя и леса, я скорчился на земле и тут, наконец, потерял сознание.

Очнулся я уже под утро. Снов я не видел. На востоке начинала шевелиться заря. Я боялся идти искать дуб. На рассвете русалки были еще сильны. Я не знал, как мне умилостивить их, и теперь должен был сторониться воды по заре.

Как только наступил день, я пошел лесом в ту сторону, где молния ударила в дуб. Я быстро нашел его и понял, что мне предстояло идти точно на север. Я поворотился в сторону озера, лег на землю и стал молиться Упири, чтобы она отвела русалочий гнев. Русалки таят обиду всю жизнь, а я не хотел, чтобы на моем пути оказались ловушки, расставленные моей же собственной глупостью.

Упирь не отвечала, и я понял, что она сердита и что теперь мне действительно лучше обходить воду стороной.