В общем, бросай ты это дело тут же.

— Не остановить тебе меня, Микула.

— Князю скажу.

— А говорил я уже Святославу и еще скажу: враг престола его лишит. И будет мое слово против твоего. А честно скажу тебе, Микула: больше моя слава твоей и меня князь послушает.

Скрипит зубами Микула:

— Не шевели гнездо страшное, зло большое от этого людям будет! Не заносись, гордец глупый и своенравный! Что сам ты голову сложишь — то печаль малая. Зло расшевелишь! Дремлет оно, а ты в него острием раскаленным!

— Давно ли зло задремало? — спрашиваю. — Или разбоя меньше на земле стало?

— Коли тронешь его, больше, больше будет! — Микула сипит.

— Если не мы сейчас, Микула, то кто тогда? Мельчают люди, слабеет Сила их, и изведет их враг! Пока есть богатыри Сильные, только тогда и можно зло запечатать!

Молчит Микула. Потом в сторону смотрит и говорит:

— Пропади, запечатник! Последнюю службу окажу — на подвиг провожать поеду. День вместе будем, потом в Киев вернусь и слушать о тебе больше не стану.

— Спасибо и на этом, — говорю.

— Когда едешь-то?

— А сейчас прямо.

— Весны хоть подожди.

— Нечего и некого ждать мне теперь. А по мне что стужа, что гроза. Даждьбогов я сын.

— Дай хоть каши поем. — Микула скрипит.

Поел он. Выехали из Киева. Не знал я, куда ехать, и на север двинул. Микула со мной. Леса пошли несчастные, снегами засыпанные. Пусто, сиро. Охнул вдруг Микула.

— Смотри! — кричит и на лес показывает.

Поворотился я, а конь мой вдруг заржал и дернулся и удар страшный, смертельный, от головы моей отвел, только по руке левой он пришелся. Снес Микула мне с кольчугой вместе руки кусок. Выхватил я меч:

— Вражья подстилка!

— Ушел, думаешь? — Микула хрипит. — Конь твой подлый тебя только и спас, а то остановил бы я тебя. С врагом никогда не знался, а шевелить его не дам! Не уйдешь ты с дороги этой, Святогор.

Схватились мы. И мечами бились, и Силу друг на друга напускали, и одолевать меня Микула стал.

— Не уйдешь, гордец смертоносный, — пыхтит, — не уходил никто еще от Микулы!

Но тут игла, из Смородинки добытая, в ворот зашитая, горячей вдруг стала, и прибыла Сила моя несказанно, и затмил я Микуле глаза и рассек его от плеча до седла, и каша из Микулы полезла.

Стою над ним, и дрожь меня пробирает. Он на меня первый руку поднял, но чтоб я богатыря русского своей рукой порешил! До какого ж предела, думаю, враг во власти своей дошел, что Микулу пленил! А потом смотрю — нет на Микуле злой Силы. С ясной головой Микула на меня кинулся. Опасен я, решил, а суд у Микулы скорый был.

Долго я над ним стоял. Потом в Киев повез. Ночью в город въехал, но все равно сбежался народ, плачут:

— Микула мертвый, а Святогор в крови весь!

Вышел на крыльцо князь разбуженный.

Громко сказал я, чтоб все слышали:

— На зло смотрите! Один богатырь убит, и ранен второй! Берегитесь, люди, раз богатыри гибнуть начали.

А больше ничего не сказал никому. Вольга один все понял, но только головой покачал и ни слова мне не сказал. Заплакал Вольга. Не любил Микулу, а страшное дело случилось.

И остался я в Киеве на зиму. Руку вылечить надо было, и вообще знамение смертное получил. Не начинают подвиг так.

Скоро степняк объявился, ко мне прибежал. Сказал я ему:

— Нет цены коню твоему. Честно говорю. Поэтому получи впятеро больше того, что просил. Больше бы дал, да сведут тебя с ума деньги такие.

А он про свое:

— А трава в чай?

Охнул я про себя, но некого винить, кроме Святогора, и дал ему траву умиротворяющую. И долго я сидел тем вечером, и все мешалось в голове моей: и обман мой, и с Микулой сшибка, и игла со Смородинки. И стонала душа моя, и не было на земле человека, который бы залечил мои раны.

Глава пятая

Тело Микулы я отправил с верными людьми на Ладогу-озеро, к Раде. Санный поезд с его телом шел медленно, и только через два месяца рана на руке моей, которая уже совсем зажила, вдруг вспыхнула огнем и стала гноиться. Я ожидал этого и откладывал выезд из Киева. Но Рада недолго гневалась на меня, гной вышел, и я отправился сам не зная куда. Да и что мне предстояло делать, оставалось загадкой. Дуб, похожий на распяленного жука, и дупло в нем не подлежали сомнению; но я сомневался, что в дупле действительно увижу яйцо, и игла, данная мне Смородинкой, могла быть предназначена совсем не для того, чтобы раскалывать злую скорлупу.

Решительно ничто не подсказывало мне, куда ехать. Проблуждав до середины лета по случайным лесам, выглядывая тот дуб, и, не только что не найдя его, но даже не повстречав никакого обнадеживающего знака, я, как делал в таких случаях всегда, остановился у темного лесного ручья. Несколько дней я смотрел на воду, но видения все были пустые. Потом я отогнал видения и стал думать. Дубы; ох, дубы росли, насколько я знал, по всем сторонам земли, и Кашею было вовсе не обязательно гнездиться на Руси. Чтобы объехать всю землю, нужен был полк богатырей, а один богатырь, сраженный моей рукой, лежал в могиле, второй испугался, а больше богатырей об эту пору не было. Никаких других примет я не имел. Где искать? В дубовых пущах на юге? На северных окраинах? Великий лес тянулся на север и на восток, и только темные слухи доходили до нас с его дальнего края, откуда поднималось солнце и где, как говорили, на берегу зеленого моря лежали богатые страны. Иголку в стоге сена найти было проще, чем этот проклятый дуб. Следовательно, думал я, на него можно было выйти либо по случаю, либо по знаку. А знак найти можно было тоже только случайно, потому что никакая Сила не направляла меня в то время.

Я достал иглу. Она была холодной и тусклой и никак мне не помогала. Я подбросил ее в воздухе; она легла на песок, как самая обычная игла. Острие ее указывало на юго-восток. Мне было все равно, куда идти, и, хоть я и не верил в то, что это был знак, я поехал туда, куда показала игла.

Семь лет объезжал я леса Галитчины и Волынщины — и в распутицу, и в метель. Я сновал по лесам как челнок. Помощников мне не было; я не мог справиться о дубе даже у зверей, потому что они отвечали бы Кащею о Святогоре, как отвечали бы Святогору о дубе. Я не сомневался, что Кащей был настороже и искал моей погибели, но если бы он узнал, что Смородинка проговорилась про яйцо и дуб, он бы бросился на меня всей своей Силой и, конечно, уничтожил бы. А так у Кащея была пропасть других забот: за каждым кровопролитием, насилием, ссорой даже стоял он и временами, хохоча над людским несчастьем и радуясь тому, как люди изобретали новые способы извести друг друга, наверное, даже вовсе забывал про меня.

Люди знали, где скитается Святогор, и искали встречи со мной. И многим помогал я.

Нет более невыносимого испытания для богатыря, чем пустое житье. Первые три года я тосковал неимоверно, а потом свыкся и с этим. Я уже был готов скитаться впустую всю странную жизнь мою и умереть, так и не завершив подвига. Как рабочая лошадка, я впрягся в свой хомут и не думал ни о чем, кроме искомого дуба.

За семь лет у меня не было ни одной настоящей сшибки; только несколько раз карал я разбойничков, но куда было озверевшим мужикам или беглым воинам разозлить или озадачить Святогора своим небольшим воинским умением, на восьмой год я готов был поручиться, что никакого необыкновенного дуба ни на Галитчине, ни на Волынщине не было. Я снова бросил иглу. За семь лет она ни разу не засветилась и не потеплела, и ее падение должно было быть таким же случайным. Сейчас игла показала на северо-запад, и я безропотно поехал сначала в Полоцкую, а потом в Смоленскую земли.

Чего я боялся, так это того, что игла потеряла свою Силу. Но этому я помочь в любом случае никак не мог.

Одолень-трава и мындрагыр все еще были со мной. Каждый год я просиживал ночь летнего солнцеворота близ папоротников, но одолень-трава мне больше не открывалась. Мало-помалу я стал приходить к мысли, что боги меня оставили. Может быть, Упирь не простила мне Микулиной крови.