— Зовут тебя как, чтобы знать нам и своим рассказать?

— Святогор, — говорю.

— Ты солнца сын?

— Святогор я, и большего знать вам не надобно.

С тем и уехал.

Уж к Киеву подъезжал, речку лесную по заре переходил. Засмеялись русалки, подлые. Я-то устоял, потому что, видно, Сила у меня была уже большая, а конь на глубину бросился. Я-то спасусь, да мындрагыр намокнет! Воззвал я к Велесу, и, видно, сильно довольна мною Упирь была, потому что снова откликнулись боги и коня моего на берег вывели.

Но разлюбил я коня своего и, как в Киев приехал, нового себе взял.

В Киеве сразу к князю пошел. Помнили меня людишки, шепчут: «Святогор с подвига вернулся!» А еще без Микулы был, так что вообще сам себе богатырь. Допустили к князю. Я кланяюсь и молчу. Князь спрашивает тихо:

— Ну что, богатырь, привез чудо-то?

— Привез.

И приготовил я ему мындрагыра отвар, от нового корня отрезал немалую часть, и принял князь из рук моих зелье горькое, и через год родился у князя сын, Владимир, который потом с Царьградом связался. И потом другие сыновья рождались.

Нашел я Микулу. Вижу, собирается Микула куда-то, на меня не глядит. Не сказал я ему ничего, а на двор вышел и на коня сел. Выходит Микула:

— Поехали, братик?

— А поехали.

И закрутилась дорога дальше.

А князь Святослав меня с тех пор в большом почете держал и сыновьям с малых лет говорил: «Вас Святогор с Востока в суме привез».

Много изъездили мы земель с Микулой, и научился я кое-чему; везде знание брал.

Из всех богатырей Микула и Вольга первые были. Вольга воин больше и Силу на воинские дела употреблял. Знаю, не поверят многие, но и без Силы мог Вольга от тридцати конников отбиться. А коли Силу употребит — так и целую дружину остановит. Истинно говорю.

Не дружили Микула и Вольга. Завидовали друг другу. Каждый хотел старшим быть, и не уступал один другому. Как в одном месте сойдутся — так и ссора. За мечи не хватались, словами перекидывались. А иногда начнут Силой биться. Бывало, с ума сходили те, что между ними оказывались. Я уж говорю им не раз:

— Внуки славу вашу делить меж вами будут. Образумьтесь, не кидайте Силу под ноги.

Микула хрюкнет:

— Потом поговорим, братик.

(Это, значит, затрещин навешает.)

А Вольга заулыбается, заморщинится, бороду погладит:

— Правильно говоришь, миленький. Разумный ты. Святогорушку всем слушать надо. Я, как ты говоришь, так и сделаю. Ты только треску сначала эту тухлую и жестоковыйную, Микулушку нашего, научи уму-разуму, сделай милость.

Вспыхнет Микула, и пойдет меж ними разборка по новой.

А когда я на год к Вольге уходил воинскому делу учиться, несколько трепок от Микулы принял. Ревновал Микула зверем лютым. Но торопился я чему только можно научиться. И год с Вольгой ездил. Охотно Вольга приемы тайные показывал, но про Силу молчал. Я его стыжу:

— Вольга, уж не мальчик ты, пятьдесят тебе минуло, Микулин огонь с ним вместе в землю ляжет, упрямиться будешь, и твое с тобой уйдет. Лучится улыбкой Вольга:

— А мы с тобой, Святогорушко, условимся: как помирать стану, так весточку тебе дам и все тебе перед смертушкой расскажу. Подожди, миленький, молоденький ты, меня намного переживешь.

Так ничего я и не добился. Но воинское умение дал мне Вольга; коли не Сильные против меня выходили, один против дюжины легко справлялся я, Силы не расходуя. Понял: не научит меня ничему Вольга больше, и к Микуле вернулся. Он хоть иногда буркнет что, подберешь крохи и с умом сложишь.

И был я зрелым мужем уже, и разумом, и обличьем, хоть и было мне двадцать лет, и слава обо мне пошла. И приходили ко мне люди за помощью да советом. Но по-прежнему не любил я людей, презирал как тварей своекорыстных, жестокосердных и трусливых, Сильным всегда потатчиков. Но помогать — помогал, и за годы эти весь мындрагыр здоровый, с Востока вывезенный, растратил. Ядовитый при мне остался да ягин тоже. А на ягином Сила убавляться стала. Спрашивал Микулу, а он все одно — глазом косит и ворчит:

— Не любишь ты людей, братик, а вот яга тебя любила. Вот тебе и загадка вся.

И ничто не открывалось, мне нового про Кащея, как ни торкался я то в ту дверь, то в эту. И вспомнил ягин завет: пока целы ее косточки, ничего не откроется мне.

Микуле сказал:

— Отъеду на месяц один.

А он взъярился вдруг:

— Куда?

А я тоже ощетинился:

— Не спрашивает брат у брата выросшего, куда он коня правит.

Микула — затрещину, а я руку его поймал и к земле пригнул.

— Эге, — Микула говорит спокойно.

— Эге, — отвечаю.

— Больше не приезжай.

— Не приеду.

— Дурак ты, хоть и руку мою пересилил.

— Это отчего?

— А не любишь никого.

На том и расстались. Ехал я и сердился. Как же да за что людей-то любить! И яга про это ничего не говорила.

В деревню не заезжал, сразу на погост. Сровнялись с землей родные могилки. Поехал к Кащеевой. Зеленеет вся. Ушел яд, не зря яга мындрагыр извела. На болото двинул. Осинка, что я на могиле посадил, большая уж стала. Слез я с коня, в пояс поклонился: «Здравствуй, бабушка!» Шелестит осинка, и ком у меня в горле стал. Постоял, вспомнил ягу. Потом присел, землю отвернул бережно — и ахнул. Сияют ягиные косточки, и следа тлена нет! Хотел было травами размягчающими снова присыпать, а потом думаю: не в травах дело. За десять лет и без трав, и без слов страшных развалились бы косточки в месте таком. Прикрыл могилку, думать стал. Ничего не понимаю. Уж как мне яга помогала во всем, зачем же после смерти на дороге стала? Поклонился могиле еще раз и уехал. Думаю, дай еще раз дорогу попробую, что мне дуб горящий указал. Может, и не к Микуле мне идти-то было надо.

Добрался до дороги, где мне тогда отряд княжеский, разбойничков догонявший, встретился, и дальше через лес поехал.

Трудно на коне по прямой ехать, еще трудней, чем пешему. Но еду. Еду и еду. Деревни какие-то бессмысленные да леса, и знаков никаких нет. Но Упирь не спрашиваю: злится Упирь на глупость. А, чувствую, есть тут моя вина какая-то. Долго ехал, пока в Ладогу-озеро не уперся. Плюнул со злости. Нет дальше пути ни пешего, ни конного. Челн долбить, что ли? Есть и острова на Ладоге-озере, а может, в воде разгадка меня ждет? Хожу, как кот вокруг сметаны, по кромке воды. Челн долбить — так какой же челн нужен, чтобы с конем Ладогу переехать? А без коня — на что я за Ладогой годен и что с конем моим станется, покуда я скитаться буду?

Понял: зимы надо ждать, покуда лед прочный станет. А уж осень была, так что месяца два мне перебиться оставалось. Покуда к морю Варяжскому съездил, я к тому времени уж приспособился с морями говорить. В каждом живет матерь морская, норовистая, и нет правил никаких постоянных, как подходить к ней.

Вышел на моря берег, Силу напряг и спрашиваю:

— Ответь мне, матерь морская, отчего не открывается мне загадка, живу которой ради? Отчего ягиные косточки дорогу мне преграждают?

Молчит матерь морская, но выбрасывают мне волны на берег игрушку детскую — куклу грубую, деревянную. Не разгадал я загадки, но куклу с собой взял и обратно поехал.

Стал лед на Ладоге-озере, поднабрал я корма для коня и поехал осторожно.

Ох, Ладога-озеро, берегов не видно, одна пустыня белая, тоскливая. Где лед прозрачный — там видно, как водяной со дна пузыри тонкие пускает. И нет нигде ответа. Но екнуло вдруг мое сердце, потому что точно на север остров обозначился. Понял я: недаром по льду спотыкался.

И точно — на берегу сруб стоит грубый. На пороге женщина, годов сорока. Кланяется мне в пояс:

— Здравствуй, Святогор. И тебе приют будет, и коню твоему пропитание, усталому.

— Здравствуй, — говорю. — Силу на тебе чувствую. А уважаю я Силу. Ты, видно, много обо мне уж знаешь, потому что велика Сила твоя, а я по дороге не заслонялся. Знаешь, зачем я приехал.

— Да в дом зайди, — говорит, — продрог.

Сидим. Собрала она на стол. Налила щей, миску мне протянула, а потом дрогнула у нее рука, и разбилась миска, и новую мне налила, и извинилась. Похлебка пустая, травяная, да горячая, и то дело. Но странно мне показалось, что миска у нее из рук прыгнула.