Ничего не осмелились мне сказать в ответ. Так и уехал. Но, проезжая на юг, услыхал, что появилась в деревне одной курочка небывалая: в день по дюжине яиц несет без устали. Усмехнулся: яйца считать горазды люди, а о большем лучше и не знать им. Спокойней так. И поехал с легким сердцем дальше.
Вышел я из затвора, но ни с кем видаться не хотел: может, спешить мне надо было до крайности, может, всего на миг для меня Смородинка приоткрыться была готова.
Где Смородинка текла, про то все богатыри знали. Начиналась в болотах и пропадала в болотах. Не северных, не южных, и от востока близко, и запад на опушке. В общем, найти легко, да сказать трудно.
Близко я уж подъехал: Силу чувствовал душную Лес тяжелый пошел, еловый, почитай что черный. И на болотах стоит. Ну, да по болотам простым богатырь поедет. Да и птиц спросить можно. Еще предместья Смородинки шли. Чего там.
И вдруг кто-то сжал мне горло, из седла дернул; в воздухе повис я и задыхаться начал, как удавленник, руками за горло схватился — лапа еловая меня сжимает как змея. Темнеет в глазах, хриплю, а лапа все сильнее давит. Шею я напряг, сопротивляясь, и кинжалом лапу перерубил, и только вниз полетел, как меня другая колючая удавка перехватила. Рубанул ее, а уж третья обхватывает и, вижу, четвертая тянется, чтоб двойной петлей меня уж наверняка прикончить. Бросил кинжал и, пока еще сознания не лишился, мечом стал махать — вихрем-кругом, и, видно, все ветки вокруг посек, потому что на землю полетел. Падал миг какой-то, но успел, сам не зная зачем, в воздухе перекувыркнуться, и тут пронзило мою левую ногу что-то, и крикнул я дико.
И, воя от боли, гляжу — пришпилил меня к земле корень в дитя ростом, из-под земли выскочивший, как кол острый, и бьюсь я, как жук беспомощный, а ель кряхтит и стволом толстым уже на меня заваливается: сейчас раздавит. И рванулся я что было мочи вправо, и прорвал корень все бедро мне, и упал я вбок, и тут сознание от боли страшной потерял.
Но потерял не напрочь, а какие-то искры вились в глазах моих, словно пчелы, и меня жалили, и очнулся я и своим глазам не поверил: снова лапы еловые на меня наползали, как змеи. Откатился я в сторону, а кровь хлещет, и, если ее не остановить, умру я скоро. Ель переломилась у корня, упала, тянутся ее лапы ко мне и дотянуться не могут, и шипит еловая хвоя. Конь мой ржет, меня зубами за плечо хватает, прочь тащит. Подняться не могу — какое, когда полноги располосовано, наклонил ко мне конь голову, вцепился я в гриву, и отволок он меня от ели умирающей. Дальше хотел волочь, прочь со Смородинки, но говорю ему: погоди, А кровь хлещет, и Сила моя отчего-то ее не останавливает, хоть и умел я глазом кровь затворять умру я, видно, скоро. Но лег конь и суму мне подставил и схватил я ягиную тряпицу с одолень-травой и все до крошки в рану страшную высыпал.
И приутихла боль, и кровь сразу остановилась.
Шагах в десяти лежу я от ели, у которой лапы, как змеи, шевелятся, и шипение от нее идет, будто муравейник с гору величиной разговаривает. Корни из-под земли повыскакивали, да острые, словно заточенные. Да, думаю. Если б не перекувыркнулся я, когда падал, сел бы на корень тот, как на кол, и тогда уж прихлопнула бы меня ель.
Что тут думать? Кащей ель на себя надел, как тридцать лет назад детину того. Никто больше в целом свете с деревом такого сотворить не может. И яда, конечно, в рану мне вошло порядком. Вся надежда — на одолень-траву. Мындрагыр теперь не помощник, потому что не уживается он с другими травами. Но остановилась кровь и сворачиваться стала быстро. Боль только до конца не прошла и скоро вернется. Привалился к коню, перевязал рану. От раны не умру, но ходить начну не скоро. И на коне ездок плохой. Чудесная трава одолень, и коли б от меча рана такая мне была, так через пять дней хромал бы уж бодро. Но на яд Сила папоротника-цветка ушла, и теперь до луны новой лежать мне. Нечего калеке на Смородинке делать. Назад ехать надо. Остановил меня Кащей.
Ель замерла. Снял ее с себя Кащей, как плащ, и в другое что-то перешел. И ничего не стал я с елью делать. Спалить ее надо было, потому что отныне нечисто место это всегда будет, но нельзя огонь разводить когда Смородинка рядом. Проклял я ее, чтоб сгнила быстрее, — ну, да это утешение малое.
Заполз на коня и обратно поехал. Меч в руках держал и Упири непрестанно молился. И выехал к вечеру из леса на пригорок маленький. А нога болит — сил нет.
Кликнул белок: сделайте милость, хворосту принесите. Натащили; развел я костер, стал скорей травы заваривать. Кликнул змей: приходите, подружки, кольцом вокруг пригорка станьте, сон мой поберегите. Сползлись я легли кольцом тихо.
И спал я, а за полночь проснулся от крика. Ничего не понял: в лихорадке был, а змеи пошипливают: хорошо все, спи. А утром вижу — под пригорком человек мертвый лежит.
Подполз к нему — не Кащеева личина, покойник покойником. Кащеев слуга, значит. А когда Упирь того захочет, у гадюки яд будет мгновенный и смертельный. Лежу, думаю. До деревни ближней ехать четыре дня. Да и нельзя на людей беду наводить. А мне месяц отлежаться надо, да есть, да пить. Поблагодарил змей и белок, на коня взгромоздился и на берег озера недальнего поехал. Коса там была камышиная, место не гнилое, чистое. Там решил месяц жить.
Змеи косу перекрыли. Хворост я уж с коня сам собирал, сухие ветки обламывая. Рыбой питался. Не любили меня русалки с тех самых пор, как я над кувшинками надругался, и не могло мне быть от них помощи, вреда бы только не было. И поговорил я с водяным, что над озером начальник был: Упирь, говорю, хочет, чтоб пожил я тут у тебя. Коли с озера ко мне кто заходить ночью станет — поможешь? Помолчал водяной, потом судака с синим пером выслал — знак дал: Помогу.
И шли дни, и заживала страшная рана моя, и лежал я, притаившись, в камыше, и конь мой рядом лежал, бедный. Поставил я Силы заслон кругом.
На пятнадцатый день выехали из леса всадники — десять человек. Выехали, посовещались и к косе моей направились. Но поднял я Силу, и разума они лишились, и заметались, и перестрелял я их из лука.
На двадцатый день, к рассвету ближе, просыпаюсь, как от толчка: водяной разбудил. Присматриваюсь, а по воде трое плывут в челне — подло, тихо. Предупредил меня водяной и тем спас, потому что Сильные они были и застали бы меня врасплох. Подождал я, пока на берег они выползли. Почуяли меня и прямиком в камыши мои направились. Снова стрелами взял, двоих положил, одного ранил только. И спрашиваю его из камышей:
— Кто послал тебя?
Не мог он от Кащея приказы получать, но про земной клубочек мне рассказать-то должен был. Скрипит зубами, молчит, вражина. Я к нему в сердце Силой, а там заслон стоит и мало что видно: лаз подземный какой-то, темно, и говорит некто: «За Святогором поедете». И ничего больше, и лиц не видно, и голос тот шепотом, поэтому и голос не запомнишь. Единственно что — показалось мне, в роще лаз тот был и вода была рядом.
Что делать — подполз я к нему и пытать стал. Про пытки говорить не буду: крайний это способ, и не любит его Упирь, и только Сила Кащея прибывает, когда пытают кого. Все равно — даром я лютовал. Хрустел зубами, стонал он, но сильный был и до смерти тайну свою сохранил.
Понял я: собирает Кащей рати свои земные, скоро не отобьюсь. А поджила уж нога, но жизни в ней мало. Говорю змеям: пришлите молодую самую. Приползла гадючка, а я ей говорю: жаль в ногу три раза. Она бежать. Жаль быстрее, говорю, знаю, что делаю.
И ужалила она меня три раза, и принял я травки кое-какие, и лихорадку переждал, а нога ожила моя. И на двадцать третий день поехал я на Смородинку снова.
Понял я: подчас и Силой не почуешь Кащея, коли хоть немного рассеян будешь. И ехал с большой опаской, и пока в лесу этом был, не спал вовсе.
Той же дорогой ехал. Вижу — начала ель гнить: подействовало проклятие мое. Объехал ее стороной. Недолго уж до Смородинки-речки оставалось: Сила ее наплывала мороком. Вдруг стоны слышу. Остановился. А стоны спереди идут, куда ехать мне. Проехал ольшаником мокрым, на полянку выехал, вижу: в болоте дева тонет, в платье крестьянском, простоволосая, с глазами очумелыми. Меня увидела и кричит: